Между нами установилась регулярная переписка. Иногда к его письмам, написанным на безупречном, чуть старомодном русском языке, напечатанные на папиросной бумаге, что позволяло предположить наличие копий, прилагалась приписка по-английски женским почерком – его жены-голландки.
Ни разу, ни в одном из писем Борис Сапир не говорит прямо, что был влюблен в бабушку, ни тем более что она отвечала ему взаимностью, но живость его реакции и общий тон писем свидетельствуют об этом несомненно. Позже я получила подтверждение этой гипотезы из других источников, но нужны ли в данном случае дополнительные доказательства? «У меня имеются ее карточки начала двадцатых годов», – пишет он в начале 80-х. Две фотографии, которые ему удалось сохранить в течение шести десятилетий, несмотря на аресты, обыски, этапы, нелегальный переход нескольких границ, – снимки, с которыми он не расставался и во время войны, которые увез с собой на другой континент и четверть века спустя вновь привез в Европу. Вскоре его коллекция пополнилась: «…я должен был проявить смелость и попросить Вас прислать мне Ваш фотографический снимок. Надеюсь, что у Вас имеются лишние карточки, с которыми Вам нетрудно расстаться. Ежели я ошибаюсь, игнорируйте мою просьбу». «Лишние карточки» у меня, естественно, имелись и были тут же ему отправлены. Реакция была мгновенной:
«Большое, большое спасибо за присылку Вашего фотографического снимка. Мне показалось, что я уловил в Вашем лице черты, напоминающие Р[озу]. Таково же было впечатление моей жены. Так или иначе, благодаря снимку, Вы стали мне еще ближе. <…> Надеюсь, что Вы не рассердитесь, если я позволю себе задать Вам вопросы, касающиеся Вас самих. Делаю это не из пустого любопытства. Мне хочется знать Вас ближе и тем самым как бы приблизиться к дорогому для меня образу…»
Его любопытство по поводу обстоятельств жизни бабушки и других членов семьи, по поводу моей жизни, занятий, интересов и планов на будущее не знало границ. Почти полвека он не имел сведений о подруге своей юности. Покидая СССР нелегально, он понимал, что уже никогда ее не увидит, отдавал себе отчет и в том, что ее собственные шансы выжить были невелики. И что, даже если предположить, что оба останутся в живых, он все равно не сможет ни написать ей, ни дать о себе знать иным способом, не подвергая ее опасности: он был не просто эмигрантом, а открытым противником режима, членом партии меньшевиков, самой организованной, объединявшей самых непримиримых врагов советской власти партии.
И вот после стольких лет у него наконец появилась возможность что-то узнать, этим желанием проникнуты все его письма. Его любопытство не ограничивалось узко семейными рамками, а носило гораздо более общий характер: помимо того что я была чудом нашедшейся внучкой некогда любимой им женщины, я родилась и выросла в стране, доступ в которую был ему закрыт, обладала неведомым ему жизненным опытом и знанием вещей, о которых он сам мог узнавать лишь из газет и книг. Те немногие советские люди, которым было знакомо его имя, которые знали, чем он занимается, и разделяли его взгляды, если и оказывались на Западе, как туристы или по работе, ни за что не отважились бы с ним встретиться, это было слишком опасно. Для обладателя советского паспорта переступить порог Института социальной истории было все равно, что заглянуть на огонек в ЦРУ.