— Не знаю, как насчет рифмы, — сказал капитан осторожно, — а смысл, мне кажется, правильный.
Никита Михайлович нагнулся, поднял из пепла пулеметную гильзу и долго вертел ее, точно сомневаясь, мог ли быть озорной большеротый Андрюшка «грозой для бандитов». Гильза еще не успела позеленеть.
— Это его позиция? — спросил он наконец, не глядя на Дубаха.
— Да, — ответил начальник.
— Он умер сразу?
— Нет, — ответил начальник.
Вдруг Никита Михайлович повернулся и, ухватив жесткими пальцами красноармейца за пояс, затряс его с неожиданной яростью.
— Подбери боталы! — закричал он стариковским фальцетом. — Какой ты к черту солдат! Нудьга! Простокваша!
Он долго кричал на Павла, забыв, что сам привез его на Дальний Восток. Сын пошатывался от взрывов яростного отцовского горя. Наконец он поймал отца за руки и грубовато заметил:
— Давайте, папаша, успокоимся…
Никита Михайлович сунул гильзу в карман и сказал капитану более спокойно:
— Это он такой только сегодня… квелый…
— Вижу, — ответил Дубах и, отойдя от камня, стал рассказывать, как в стычке с японцами, прикрывая собой левый край сопки, был убит пулеметчик Корж.
Это был долгий рассказ, потому что, пока во фланг японцам ударил эскадрон маневренной группы, прошло четыре часа, и Корж шесть раз отбивал атаку противника.
Когда капитан кончил рассказ, ветер успел высушить камень. Фазаны выбрались из кустов и грелись на солнце, не обращая внимания на людей. Весна бежала по тропам, тормоша, щекоча, путая прошлогоднюю траву.
— В десяти шагах от пулемета мы подобрали японца, — сказал в заключение Дубах. — Он упал на собственную гранату. Это бывает, когда слишком рано снимают кольцо.
— Он был офицером? — спросил Павел.
— Нет, рядовой второго разряда.
— Самурай оголтелый, — сказал зло Никита Михайлович и, путаясь в плаще, стал садиться на лошадь.
…Самураем он не был и никогда не задумывался о таких высоких вещах. В цейхгаузе 6-го стрелкового полка еще лежали проолифенный плащ новобранца и синяя хантэн[1] с хозяйским клеймом на спине.
Четыре года этот рослый парень работал на туковарнях Хоккайдо и так провонял тухлой сельдью, что в казарме его тотчас окрестили «рыбьей головой». Это было сказано точно. Все мысли Сато были заняты сельдью, камбалой и кетой. Воспитанный в уважении к деревенским писцам, он был почтителен к начальству, старателен на занятиях и сдержан в разговорах с приятелями… Он молчал даже в праздничные дни, когда теплое сакэ[2] развязывает солдатские языки и отпускники наперебой начинают врать о своих похождениях в кварталах Джоройи… Но стоило только завести речь о ценах на сельдь или о шпаклевке кунгасов, как Сато преображался: его глаза становились веселыми, голос громким, а движения сильных рук такими размашистыми, точно перед ним были не казарменные нары, а морской берег. Уж тут-то он мог поспорить с кем угодно, хоть с самим господином синдо