Азия в огне (Фели-Брюжьер, Гастин) - страница 38

— Нет, это не то…

— Быть может, вы любите кого-нибудь другого?

— Никого. Мое сердце свободно. В жизни своей я любила только свою мать… но её уже нет на свете!

— Так почему же?..

— Я не хочу, чтобы меня любили!..

— Разве вы неспособны любить?

— Не знаю… Я боюсь любви! Быть может, поэтому я и отдалась с такой страстью науке. Я замкнулась в науке, как замыкаются в монастыре!

— Быть может, у вас есть идеал, до которого мне не подняться…

— Разве я знаю? Я знаю одно, мой бедный друг, что не должна поощрять вашего чувства, ваших надежд. Я была бы недобросовестна, я злоупотребила бы вашим доверием, вашим горячим и искренним отношением ко мне, если бы не сказала открыто всего того, что думаю. Это мой долг человека с сердцем. Я не могу отвечать вам на чувство, которое внушила вам, сама того не зная!

— Ах, если бы я только мог представить себе, чем должен быть тот, кого вы смогли бы со временем полюбить — любовь моя дала бы мне силу самому олицетворить вашу мечту!

Слезы засверкали в глазах Боттерманса. Ковалевская тронутая и охваченная жалостью к этой чистой детской душе, которая льнула к ней с такой безграничной преданностью, прямотой и уважением, встала взволнованная и сказала:

— К несчастью, от меня не зависит помешать вам любить меня… Я желала бы даже, чтобы, в один прекрасный день, вы сумели заставить меня разделить ваше чувство, так как я бесконечно вас уважаю… Но я вас сердечно сожалею, так как это представляется мне невозможным!

— Нет, Надя, нет, не говорите так!

— Тсс… Наши друзья возвращаются… Наши личные чувства нам следует оставить при себе… Теперь, прежде всего, нужно думать о спасении нас всех, а для этого может понадобиться все наше самоотречение, вся наша способность жертвовать собою… Пойдемте им навстречу!..

И оба вместе вышли из палатки.

Наступала ночь, восточные сумерки еще были пронизаны золотистым светом. В нескольких шагах они заметили Ван-Корстена, который возвращался в сопровождении мандарина. Он торопливо шел к группе товарищей, собравшихся недалеко от палатки.

Пока Боттерманс изливал свое чувство перед молодой девушкой — произошло следующее.

Как бы толкаемый праздным любопытством, Ван-Корстен направился к бивуаку конвоя. Мандарин, со сложенными за спиной руками, медлительно, с китайской тщательностью, проверял своих людей, которые оканчивали прикреплять свои палатки и спутывать животных.


Корстен думал, с чего начать беседу с китайцем, и машинально смотрел на пухлые, узловатые пальцы толстяка. Вид этих обезображенных рук внушил ему идею, грубая наивность которой могла дать с мандарином лучшие результаты, чем самые остроумные измышления: