Повелительница. Роман, рассказы, пьеса (Берберова) - страница 8

Сашу не смущала мысль, что он кому-то будет обязан каждой минутой своего счастья, каждым часом успеха и уверенности в себе. Для него все было решено раз и навсегда: он не отделял себя от Ивана и Кати, знал, что работать будет на них, как на себя, и мысль о связанности с ними навеки была ему легка. Он догадывался, как пустынно бывает без обязанностей, и он даже радовался, что вот есть у него долг в жизни, который он вечно будет выплачивать, что он связан с двумя людьми крепкими материальными узами, что несмотря на то, что внутренней близости он не чувствует ни к Ивану, ни к Кате, они не бросят его, и он не бросит их, и есть в этом соединении, пусть только внешнем, что-то доброе и нерушимое.

Это навечное соединение, впрочем, отнюдь не связывало его и оставляло нужную для его жизни свободу. И так как ему еще и очень хотелось чувствовать себя свободным, то даже выбор карьеры, сделанный за него Иваном и в котором так помог ему Андрей, даже самый этот выбор начинал ему с некоторых пор казаться самостоятельным. Он был доволен и им, и своей мнимой независимостью. Иногда смутно и беспокойно предчувствовал он, что человеческая свобода больше того, что он знает, что есть какая-то действенная свобода, с ответственностью за нее перед одним собой, — но этого он еще не испытывал. Он предчувствовал, что рано или поздно (и, вероятно, поздно) трудный путь откроется перед ним, встанет тайна, потребуется борьба, — это всегда связывалось у него с мыслью о любви и женщине. Женщина и любовь должны будут дополнить и украсить его жизнь. Он уже стал понимать, чего именно не хватает ему: не Кати! Катя обыденна, у нее свое маленькое упрямство в пустяках. Ему недостает очень особенной, тихой и послушной. У него было в жизни две связи — верности он не видел, женщины первые уходили от него. В этом он никогда никому не признавался, даже Андрею.

Женщины оставляли его и не возвращались больше. Оба раза он чувствовал, когда именно это случится, но бороться не умел и не смел. Глаза, в которые он до того смотрел, вдруг наполнялись скукой. Он застывал, глядя в эти тусклые зрачки, тоска обдавала ему сердце. В эти минуты он чувствовал всю свою тяжесть, косность и неподвижность и понимал, что — все кончено, бесповоротно, непоправимо. И почти не жалел.

Той любви, которая когда-нибудь должна же будет прийти, не было. И он не знал, как сделать так, чтобы подготовить и облегчить ее приход. Когда уходило то, что называлось любовью, оставалось недоумение, легкий укол самолюбия, но бережное отношение к самому себе приказывало ему освободиться от этого бесполезно веющего песка. Это не был разврат, это не была влюбленность, это был суррогат любви. В суррогате этом было все, что бывает и в любви, но в таком жалком, приниженном виде, что минутами становилось стыдно себя самого. Уж лучше бы это была только влюбленность, с потением рук и дрожью голоса, с умышленно нечаянными прикосновениями, длительная, изнуряющая, на грани душевного обморока, но зато чем-то по-своему полная. Лучше бы это был прямой разврат — жаркий и короткий, но уже одной подлинностью своей имеющий право на существование. По крайней мере не надо было бы краснеть от воспоминаний, единственной остротой которых была ложь. Но тут всего бывало понемногу: и разврата ровно настолько, чтобы разжечь себя и потушить, и влюбленности ровно настолько, чтобы выпить ночью вино из одного стакана; и в любую минуту присутствовала возможность все оборвать, бросить, уйти, и ни разу не приходило страстное желание предать весь мир ради одной, потерять себя, умереть.