— В человека? В нормального человека?
— Ты нас за язык не притягивай, пис-ссатель. На базаре не лови. Ты, короче, все понял.
— Я все понял. Только помочь не смогу. Даже если бы захотел. А про эпилог забудьте, для вас там просто нет места. Существуют свои внутренние законы. Зло обречено и всегда наказуемо. Не через власть наказуемо и не насилием силы, а неизбежностью законов, которые проявляются не через силу и не властью. И не только в книгах, но и в жизни. Таков механизм. Так заведено. Не нравится — можете предъявлять Господу Богу.
— Стрелки перевел? Типа, ты под Богом ходишь? Ладно. С добром и злом уж как-нибудь сами разберемся — у нас с ними СБОИ отношения, ты в них не лезь! И свои связи в этой области тоже имеем, понял? Ты наши возможности и каш уровень себе слабо представляешь — и моли своего Бога, чтобы не довелось представить лучше. Так что если хочешь на таких понятиях и в таких сферах разбираться — пожалуйста. Но учти, по мелочам Он не впрягается. Думаешь, Он за тебя говорить будет? Посмотрим. Посмотрим, как ты заговоришь. Стрелу мы Ему сами забьем, но если Он не явится, отвечать по всем рамсам будешь ты. Один. Перед всеми, понял?! Перед всеми!
И трубку наполнили короткие гудки.
«В области облачно, — подумал писатель, зацепившись в речи собеседника за слово „область“, которое вдруг представилось ему чем-то заоблачным, и слово „сфера“ — нечто сфеерически близкое облакам. От беседы в его душе возникло едва уловимое видение вдохновения, вытеснившее нагнивающий страх, как пузырьки аспирина — излишнюю температуру. — В области облачно. В городе град. Поле постыло, осунулась осень, зреет зима, и земля изменилась, тра-та-та-та зазмеившийся взгляд. Надо записать, а то забуду. Потом доработать, додумать и наваять».
Случайно попавшему в душу писателя обрывку не суждено было стать законченным, возможно, никогда. Писатель не знал, что начало стихотворения, случайно подсмотренное им на сгустке противостоящих миров, так и осталось лишь началом, и тогда, когда впервые появилось на свет, прогремел засов, и избитого узника вывели репрессировать на расстрел, а обрывок бумаги вместе с огрызком карандаша изъяли из его хрустнувших пальцев, чтобы в конце трудовой смены изнурительных казней положить на стол следователю НКВД; тот даже не стал подшивать листок к закрытому тонкому делу, а просто сжег в пепельнице и выбросил карандаш.
Писатель вернулся на кухню.
— Кто звонил? — спросил Гена.
— Даже и не знаю, что тебе ответить, — ответил писатель. — Надеюсь только, что этот звонок не был последним звоночком. Можно, я поменяю? — кивнул он на музыку.