Долгое молчание (Рольникайте) - страница 7
7
Что она уже на фронте, Женя поняла не сразу. Она шла с Людой и Тамарой по деревенской улице. В одном дворе голые по пояс солдаты мылись у колодца. В другом сидели полукругом под навесом, а командир им что-то зачитывал. Правда, по той стороне улицы стояли под натянутыми маскировочными сетками танки. Но одни, без солдат. Только у самого крайнего примостился усатый сержант и что-то писал. Наверно, письмо домой. Им надо было в конец деревни. Шофер, который их подвез, объяснил, что санитарный взвод танковой бригады они и без расспросов найдут. Еще издали увидят — единственный тут новый дом, школа. А на калитке — флажок с красным крестом. "Вывозят раненых ночью, а то днем немцы простреливают дорогу". Во дворе школы под деревьями сидели и лежали раненые. Навстречу шел высокий военврач третьего ранга. Люда ему отрапортовала, что они "в составе трех санинструкторов прибыли в распоряжение…". А он ответил совсем не по-военному: — С прибытием вас, девушки. — И повел вокруг здания, мимо горы составленных у стены друг на друга парт к маленькому домику на заднем дворе. Открыл дверь и пропустил их вперед, в единственную комнату с голыми тюфяками на полу. — Устраивайтесь. — И почему-то добавил: — До вас тут никто не жил. Только один тюфяк был застелен. Рядом с ним стояла парта, вместо тумбочки. Из дырки для чернильницы торчал узкий обломок зеркала. В ложбинке для ручки — гребешок, мыльница, зубная щетка. А внутри, в самой парте белела стопка личного белья. Военврач вышел, и Люда бросила свой вещмешок на крайний тюфяк у стены. А Женя смотрела в окно, как военврач идет по двору. Туда, где раненые. Ночью их увезут. "А то днем немцы простреливают дорогу". Значит, немцы совсем недалеко. А они вот занимают тюфяки, в деревне солдаты просто моются у колодца. "До вас тут никто не жил…" Там, на курсах, ей почему-то даже в голову не приходило, что до нее на той же кровати спала другая девушка, что уже целый год там каждый месяц другие. Потому, что оттуда уезжали. А если тут пустеет… Во дворе сидят те, кому они должны помогать. — Пошли! — И сама удивилась, что словно дала команду. — Куда? — Тамара с Людой даже не поняли. — Туда, к раненым. — Но они же все с повязками. — Все равно. Им нужна не только медицинская помощь. — Она это сказала совсем как мама. Тогда. Они шли из госпиталя, в первый день. "Я хотела, чтобы ты, здоровая, научилась их понимать…" Вечером она напишет маме, что вспомнила ее слова. Что все время думает о ней. И про военврача, как сам повел их устраиваться. И еще — чтобы о ней не беспокоились, здесь тихо. Оставив вещмешки, они догнали военврача, и Люда почему-то опять доложила, что явились "для исполнения своих обязанностей". Он улыбнулся, спросил, как их зовут. Тамару с Людой попросил (так и сказал: "прошу вас") обойти всех, которые тут, во дворе, а ее — наведаться в учительскую, там тяжелые. Она заторопилась. В первое мгновение ей показалось, что вбежала в свою школу. Конечно, не в свою, но здесь все так же… Слева вешалки. Только бачок для кипяченой воды стоит в углу. А у них — под окном. Свернула налево. На первой двери висит табличка. "Учительская". А под нею еще написано мелом "палата". "Учительская палата"? Она открыла дверь. Прямо на полу, на тюфяках, вдоль обеих стен и под окном лежали раненые. Тяжелые. Женя двинулась в угол, где накрытый шинелью лежал майор. — Товарищ майор, разрешите обратиться… Не открыл глаз. — Товарищ майор… Она опустилась на корточки. Дышит. Только очень бледный. И руки белые… Вдруг ей показалось, что его руки еще больше бледнеют. Женя вскочила. Понимала, что должна казаться спокойной, пройти мимо остальных лежащих медленно. Но не могла. Выбежала. И по коридору бежала. И по двору. Подлетела к Тамаре: — Где военврач? — Не знаю. Сама увидела, он выходил из калитки. — Товарищ военврач! — Она бросилась догонять. — Там майор… который в углу на тюфяке в красную полоску… — Зачем она это говорит? Военврач сразу заспешил обратно. Она шла рядом, старалась не отстать. — Подожди тут, — сказал он уже в коридоре, у самой двери. — Но, может быть, я нужна буду? — Тогда позову. — Вошел. Закрыл дверь. Она прислушалась. Было тихо. Военврач не звал. Вдруг громко стукнули. В том конце коридора. Женя обернулась, хотела попросить, чтобы тише, но там солдат с одним костылем, держась за стенку, тяжело прыгал на одной ноге. Вторую, забинтованную, держал на весу. Женя рванулась помочь ему. — Подождите! Он оторвал от стены руку, и Женя даже пригнулась — с такой силой он оперся. А когда прыгнул, больно вдавил плечо. Она очень старалась напрячься, как при стрельбе, чтобы не так было больно. — Тяжелый я, — посочувствовал он. — Ничего… Опять прыгнул. — Знаю, что тяжелый. Но фриц, будь он проклят… А до двери еще много таких прыжков. Наверно, двадцать. Потом пока сойдут с крыльца. Пойдут по двору… Обратно она бежала. Болело плечо. Будто так и осталось вдавленным, ниже правого. Наверно, военврач звал. А ее не было. Чуть не налетела на него — он как раз выходил. — Ну как? — И сразу стало стыдно. — Извините, пожалуйста. — Ничего. Лучше позвать лишний раз. Она смутилась не поэтому… А потому, что спросила совсем как бабушка. Давно, когда маме делали операцию, а они ждали внизу, как только по лестнице спускался кто-нибудь в белом халате, баба Рина вскакивала навстречу: "Ну как?" — Побудь там. Только майору, если придет в сознание и попросит пить, не давай. Нельзя ему. Значит, ранение в живот. — Остальным можно? Он кивнул. Майор все так же лежал с закрытыми глазами. Не чувствовал, что она стирает ему со лба росинки пота. Зато второй, сержант, накрытый шинелью, еще издали чувствовал ее приближение, хотя ничего не видел — забинтована вся голова. Будто не голова это, а сплошной марлевый куль. Только оставлены открытыми ноздри и рот. И каждый раз, почувствовав, что она подходит, даже не к нему, а к кому-нибудь рядом, тихо спрашивал: — Скоро ночь? И Женя каждый раз оглядывалась на окно, хотя знала, что солнце еще и до полуденной высоты не добралось. Его сосед — наверно, очень высокий, на тюфяке не умещается — наконец не выдержал: — Ну что ты заладил — скоро, не скоро. Еще осточертеет тебе тьма. — Нет! — закричал сержант неожиданно громко. — Мне спасут глаза! Слышь, спасут! Женя понимала, что тоже должна… Что должна сказать то же самое. Но только спросила: — Хотите пить? Не то сказала ему, совсем не то. Сержант умолк. Его губы сжались. Крепко. Может, чтобы удержаться, опять не спросить: "Скоро ночь?" Ей и самой казалось, что время тянется бесконечно долго, что солнце все на том же месте, а она здесь уже очень давно. Ходит между тюфяками. Майору вытирает пот со лба. Солдату под окном подает воду. Его соседу с перебинтованными руками помогает закурить. А невидящему сержанту на его нетерпеливое: "Скоро ночь?" — все так же отвечает, что не очень… Вчера, еще только вчера они были совсем здоровые. Майор, наверно, отдавал команды. А сержант ходил с непокрытой головой, ветер теребил волосы, и он видел. И этот, высокий, который не умещается на тюфяке, может быть, мылся в том дворе, голый по пояс. А тот, с перебинтованной грудью — ему даже дышать больно, — тоже сидел около танка и писал домой письмо. Еще вчера они были такие же, как все. Вчера… Их вынесли с поля боя. И перевязали. Этому, высокому, наложили шину. На курсах она училась этому — перевязывать, выносить, оказывать первую помощь. И почему-то совсем не думала, что с ними будет потом. Ночью их увезут отсюда. В госпиталь. Но если врачи не смогут… Мама же иногда говорила: "Врач был бессилен". И этот сержант теперь уже всегда должен будет спрашивать у других, скоро ли ночь. Ходить с поводырем. Или выстукивать перед собой дорогу палочкой. А главное — ему все время будет темно… Женя закрыла глаза. Но сразу открыла — так это было страшно! А этот, с шиной на ноге… Если раздроблена кость, ему ампутируют ногу! И вместо ноги будет круглая деревяшка, как у старика сапожника, Степана Матвеича. Но он же молодой! Наверно, ходил на танцы… Женя вздрогнула — вошел военврач. От неожиданности показалось, что он похож на того, с шиной. Тоже красивый. А военврач даже не обратил на нее внимания, пошел прямо к майору. За ним шли два санитара с носилками. — Товарищ майор… — Он подождал. — Иван Порфирьевич! Не ответил, конечно. Военврач нагнулся. Проверил пульс. Приподнял майору веко. А она поила того, с перебинтованной грудью. Нарочно заслонила его. И сама не смотрела. Потом санитары переложили майора на носилки. А ей военврач сказал: — До ночи ты свободна. Спасибо. Она вышла. Побрела по пустому школьному коридору. Вышла на задний двор. Там пусто, никого… В палате все поняли, почему майора выносят. И каждый знает, что и его могут так… А ничем не выдали, что знают. Она тоже должна… Она обязательно должна научиться… Это называется "владеть собой". Женя уставилась на рябину. Тут просто школьный двор. Растет рябина. Листочки шевелятся на ветру, будто перебирают в воздухе что-то им одним видимое. А скворечник, наверно, примотали к березе мальчишки. И подсолнух у домика посадили они. Баба Рина очень любила семечки. Когда ходила на рынок, обязательно приносила стакан семечек. А осенью — по три стакана. Ссыпала в свой черный мешочек. Мама улыбалась: "Вы у нас, как белка, запасаетесь на зиму". Надо написать письмо маме. И все равно стояла, смотрела на рябину. На примотанный к березе скворечник. На подсолнух. "Здравствуй, мам!" Надо как всегда — "мам". Если напишет иначе, мама подумает, что она "скулит". А она вовсе не скулит. Просто в учительской лежат тяжелые. Майора унесли… Нет, об этом она не напишет. Только о том, что уже здесь, вместе с Тамарой и Людой. Спать они будут в домике школьного сторожа, на тюфяках. Громыхнуло. Гроза? Женя взглянула на небо. Ведь солнце. Опять. Еще! И вдруг поняла! Помчалась к домику, там сумка. Схватила. На ходу успела заметить, что и между их тюфяками стоят парты. Наверно, Тамара с Людой принесли. Во дворе раненые, кто как может, спешат к вырытым тут окопчикам. Надо бы им помочь, но Тамара уже за калиткой, бежит туда, в поле. Она тоже побежала. Опять грохнуло, и земля словно качнулась. Женя упала. Прижалась к земле. Но сразу подняла голову. Тамара там, впереди. Она тоже поползла. Но так очень медленно. Снова вскочила и побежала. — Ложись! На бегу обернулась — кто кричит? — Ложись, дура! Не видишь, "юнкерсы"! Она плюхнулась на землю. А где он, который кричал? Женя подняла голову. Зовет? Чуть высунувшись из-за кустарника, машет: — Сестричка, давай сюда! То дура, то сестричка. Подползла. Солдат быстро кивнул ей в сторону дерева: — Там он. — И сразу уполз обратно в кустарник. Оказывается, к пулемету. Начал строчить по пролетавшим "юнкерсам". А второй солдат, у дерева, держится за плечо. — Куда вас? Ведь сама видит. Из-под пальцев, зажавших плечо, сочится… Надо разорвать рукав, освободить… — Ты что, спятила? Но она уже разодрала. Только руки дрожат. Крови много. Надо остановить. — Потерпите… Я… я буду осторожно. Пальцы очень дрожат. А кровь все равно просачивается. Надо было еще подложить. Теперь под мышку. Вокруг шеи, чтобы держалось. Когда училась, руки не дрожали. И не было этого грохота. Они перевязывали друг друга. Не было больно. А ему… — Не очень больно? — Давай, давай. — Я сейчас. Уже скоро… Хоть бы не угодили сюда. Его надо отвести в школу. — Пойти сможете? Не расслышал. — Пойти сможете? Недалеко, в школу. — А по самолетам ты, что ли, будешь бить? Ладно, спасибо. — Вам надо обработать рану! Понимаете, я только перевязала, а врач будет обрабатывать. Он уже не слушал. Пополз. Но ему же нельзя! Вдруг Женя увидела, как из-за дальнего бугра, пригнувшись, выбежали трое. Нет, четверо. Последний почему-то странно метнулся в сторону. Упал! Она рванулась туда. Понимала, что надо ползком, но так очень долго. И она бежала, пригнувшись, туда, где он упал. Уже недалеко. — Куда вас? Это там, на курсах, надо было спрашивать. Здесь не надо, видит же. С голенища стекает кровь. Но стаскивать сапог нельзя. Если перелом, будет смещение. Опять ухнуло. Еще. Совсем близко. Их, наверно, видят. Надо оттащить его. Туда, за дуб. Она схватила старшину под мышки, потянула, но даже с места не сдвинула — тяжелый очень… — Я сам… — Нельзя! Будет смещение. Я сейчас… Сейчас… — Она еще больше напряглась. Еще. Застучало в висках. А его никак не сдвинуть с места. — Я… помогу… — Он чуть оттолкнулся. Здоровой ногой. Все равно еле сдвинулись. А в висках стучало очень громко. И перед глазами вдруг запрыгали какие-то мошки. Множество черных мошек. Даже когда глянула на небо, они были. Носились. И все равно тащила, — тут открытое место, их видят. Но все-таки она отпустила его. Чтобы чуть передохнуть, пока хоть немножко стихнут молотки в голове. Мошек стало меньше. Чем глуше стучало, тем их меньше. Опять поволокла. И сразу вернулись — этот стук молотков в голове и черные мошки перед глазами. Уже недалеко. А старшина очень тяжелый. И земля неровная, в бугорках от кротовых нор. Ему больно. Но он терпит, стон сам вырывается. Отпустить все равно нельзя — тут открытое место. Их видят. И его надо перевязать. Потерял много крови. Хоть бы до тех кустов дотащить. Еще немножко. Сейчас она перевяжет. Сейчас. Разрежет сапог. Чтобы не было смещения, ногу надо зафиксировать шиной. Но ведь шины нет. Вдруг над головой что-то со свистом пронеслось, посыпались листья и еще что-то мелкое, твердое. Застучало по спине, плечам… Она зажмурилась, сжалась. Наконец открыла глаза. Старшина лежит, смотрит на нее. Только весь усыпан листьями, ветками, желудями. Так это были желуди! Только желуди и комья земли! Женя вскочила. Неожиданно увидела совсем близко на земле — раньше ее тут не было — ветку. Ее, наверно, срезало осколком. Из нее можно сделать шину! Будет почти как настоящая. Военврач шину похвалил. Не сразу, когда увидел, — тогда, казалось, даже не обратил внимания, — а потом, ночью. В перевязочной уже никого не было, он уходил последним. Она кончала стерилизовать инструменты. И военврач, проходя мимо ее примусов, почему-то остановился. Смотрел, как медленно, будто тоже устало, булькает в стерилизаторе вода. И неожиданно сказал: — А ногу ты зафиксировала правильно. — Правда?! — И самой стало неловко, что так обрадовалась. Он вышел. Женя осталась одна в этом бывшем классе. Парты во дворе, доска задвинута в угол. На нее брошен халат. Посередине стоят операционные столы. То есть они обыкновенные — один, наверно, из учительской, а второй от настольного тенниса. Но на них простыни. В бурых пятнах. Оттого, что тут лежали раненые, им обрабатывали раны. На обоих столах сразу. Начсанбриг Вера Степановна и военврач Юрий Александрович. Теперь никого нет. Остались окровавленные простыни. Над ними свисают две автомобильные фары, будто огромные голые зрачки, по одной над каждым столом. Но светят они тускло, хотя динамо за окном урчит очень натужно, вырабатывая для них свет. Вдруг Жене стало невмоготу. От этого тусклого света, оттого, что окна наглухо замаскированы, что на простынях столько крови. Она зажмурилась. Но все равно видела. И с закрытыми глазами видела. Эти пятна. Столы. Автомобильные фары над ними. Слышала гудение обоих примусов. Даже стоны. Стоны, которые тут раздавались всю ночь. Одних раненых уносили, других приносили. А она собирала липкие от крови инструменты, опускала в тазик. Вода сразу розовела. Потом их кипятила. В стерилизаторах булькала вода. Как теперь. Она разлепила веки. Все так же. Бурые пятна на простынях, тусклый свет автомобильных фар… Неожиданно они мигнули. Еще раз. Наверно, предупреждение, что сейчас их выключат. Она погасила оба примуса. Успела вылить из стерилизаторов воду, и свет погас. Стало темно. И очень тихо. Теперь ей тоже можно уйти. Лечь спать. Но она сидела, прислонившись к стене, закрыв глаза… А казалось, что выходит. Тихо прикрывает за собой дверь. Идет в учительскую. Там сержант с забинтованной головой. Знает ли он, что уже ночь? Надо ему сказать. Сейчас ночь. Майор не сознавал, почему его выносят. А домой на него пришлют похоронную. Готовое, напечатанное извещение. Только фамилию впишут от руки. Тоже, наверно, фиолетовыми чернилами. "Хоть бы еще что-нибудь написали…" Это Сонина мама, когда плакала. А на столе лежало только извещение: "Ваш муж, красноармеец-доброволец…" "Хоть бы написали еще что-нибудь… Не мучился?" Нет, майор не мучился. Лежал на тюфяке. Будто спал. Завтра она напишет, что он не мучился. Даже не чувствовал, как она ему вытирает лоб. Хоронили майора утром. Она подбежала к опушке, когда его — без гроба! — только завернутого в шинель, опускали в могилу. Стоявшие вокруг офицеры — Юрий Александрович тоже — бросили по горсти земли, и четыре солдата стали кидать ее полными лопатами. Земля глухо шлепалась вниз, и Жене стало страшно, что все эти большие комья, этот дерн валятся прямо на него, на его голову, только накрытую шинелью. Солдаты сровняли землю, насыпали бугорок. У изголовья воткнули столбик с дощечкой: "Майор Калинников Иван Порфирьевич". Офицеры трижды выстрелили в воздух, еще постояли немного и ушли. Солдаты тоже ушли. А она стояла. Смотрела на этот могильный холмик. Под ним, глубоко в земле — майор. Тот самый майор, который лежал в учительской, а она ему вытирала лоб. Калинников Иван Порфирьевич. Женя старалась представить себе, каким он был, когда ходил, разговаривал. Как он выглядел с открытыми глазами. Но не могла. Видела только, как лежит в учительской. И как здесь, завернутого с головой в шинель, опускают в могилу… Она понимала, что надо уходить. Но стояла. Чтобы эта могила не так скоро осталась совсем одна. И снова подумала, что надо написать его жене. Как он лежал там, в учительской. И как похоронили. Нет, об этом нельзя — что без гроба, только завернутого в шинель. Надо написать: похоронили на опушке леса. Женя, кажется, только теперь увидела, что тут начинается лес. Деревья. Густой папоротник. Черника. Очень много спелой, даже переспелой — ягоды уже ссыхаются — черники. Когда-то они с Зойкой ходили в лес за черникой. А папоротником выстилали корзину, чтобы ягоды не застревали в щелях. И малину собирали. Здесь малинника нет. Только черника. У самой могилы. И папоротник очень близко. Когда этот холмик зарастет, он станет просто лесным бугорком. Незаметным. Но нельзя же, чтобы он зарос папоротником, черникой. Могилу надо отгородить! Женя стала быстро собирать сухие ветки. Брала все подряд, даже короткие обломки. Притащила целую охапку и начала ими обтыкать могилу. Хватило только на одну сторону. Побежала еще собирать. Торопилась — никто не знает, где она, будут искать. И все равно, уже обтыкав всю могилу, наломала живых мягких веток. Переплела ими все эти сухие колышки, и получился почти настоящий, только очень низенький плетень. Когда уходила, еще раз оглянулась. Виден. У самой калитки столкнулась с Юрием Александровичем. — Что случилось? Отдышись. — Ничего… Я очень торопилась. — Почему ты бежала? — Задержалась. На могиле. Он удивился: — На могиле? — Да. Я хотела сделать оградку. Из веток. Чтобы потом, когда зарастет, видно было… Разрешите идти? Он кивнул и неожиданно тихо сказал: — Всегда оставайся такой же. — Какой?.. — Такой, какая есть. А она почему-то только повторила: — Разрешите идти? Он кивнул. И сам ушел первым. — Сестричка, помоги… Она оглянулась и сразу бросилась навстречу: двое несли раненого. — Подорвались на мине, — тихо сказал санитар. — Одного на месте, а он вот… — Сейчас… — Это она ему, раненому. Шла рядом, осторожно поддерживая голову. — Сейчас… Внесли в перевязочную. Вера Степановна нагнулась над ним. Он открыл глаза. Кажется, что-то хотел сказать. Но вдруг лицо дернулось, будто он загримасничал. И сразу сник! Только глаза… Они остались открытыми. Неподвижно открытыми. Вера Степановна медленно провела перед ними рукой. Еще раз. И так же медленно накрыла их ладонью… Женя понимала почему. И все равно казалось — этого не может быть. Ведь он только что дышал. Открывал глаза, хотел что-то сказать. Неужели… Неужели это всего мгновение — между тем, когда человек есть, и тем, когда он перестает быть? — Унесите, — тихо сказала Вера Степановна. Женя тоже вышла. Во дворе, как и раньше, сидели солдаты. Тот, которого сейчас унесли, понимал, что умирает? Очень ему было страшно? А этим, сидящим, — когда их ранило? Вчера пулеметчик, которого она перевязала, пополз обратно. Раненый — обратно к пулемету. Женя, кажется, только теперь поняла, что значит — до последней капли крови защищать каждую пядь земли. Но сами они не говорят об этом. Они совсем обыкновенные. Говорят о другом. Хотя понимают, что их могут убить. Ведь она тоже понимает. Еще дома, когда ходила в военкомат и пока ждала, — понимала. Только там старалась не думать об этом. И на курсах не думала. И здесь… Теперь и самой показалось странным, что вчера, когда бомбы падали совсем близко, а она перевязывала того пулеметчика, потом оттаскивала тяжеленного старшину, а после него еще других, она совсем не думала, что ее могут убить. Главное было — быстрее перевязать, оттащить. А теперь, когда тихо, тут, на этом школьном дворе, подумала… Кто он, тот, который только что умер? Где его похоронят? Наверно, тоже всего лишь завернув в шинель. Может, рядом с майором? Женя опять вспомнила, что хотела написать жене майора. Но что? Что лежал без сознания и даже не чувствовал, что она ему вытирает пот со лба? Больше ничего нельзя. И жене этого, сегодняшнего нельзя. Если даже узнать его фамилию, адрес. Не надо, чтобы они, те, кто дома, знали, как тут… Но сама она запоминала. Это оставалось. И бои, каждый бой, и те, кого потом хоронили. Расспрашивала, как погибли, где похоронены… Думбадзе, Вершков, Левидов и Панков, когда немцы подбили их танк и он загорелся, все-таки выбрались из него. Но на них горели комбинезоны. Когда к ним подбежали, спасти было уже нельзя… Похоронили их у развилки дорог — на Богатиково и узкой, проселочной. А танк так и остался стоять с откинутой крышкой люка и задранным вверх стволом. И тех одиннадцать, которых похоронили в Бардейковом, на кладбище, помнила. Они и погибли рядом с ним… Два дня шел бой. Огонь из-за каменной ограды кладбища не давал подойти к Бардейкову. Только к вечеру второго дня немцев оттуда вышибли. А погибших похоронили в одной большой могиле. Фамилии вырезали ножиком на снятом с разбитой машины заднем борту. Два столбика фамилий. В левом столбике шесть, в правом — пять. Зато последняя двойная: Тер-Тевосян Л. Б. И Сашу Елисеева помнит. Его убило осколком в грудь. Сама его перевязала, хотя уже понимала, что он мертв… Не могла сразу бросить, убежать. Пусть наспех, но закрыла рану и оттащила в свежую воронку. А вечером, когда стихло и она пошла с ребятами принести его, — не нашла. И место помнила, и вокруг все узнавала, а той воронки не было… Видно, засыпало — земля кругом разворочена. Все время, пока стояли там, в Тереховке, ее очень тянуло смотреть на это поле. И все оно — широкое, большое — теперь казалось могилой Саши Елисеева… И лейтенанта Самсонова помнит. Он умер по дороге в госпиталь, ночью. И даже машину остановить нельзя было — над ними кружили два самолета и сбрасывали бомбы совсем рядом. Да если бы и остановились, Самсонова бы не спасли. Вера Степановна еще днем, когда отбирали, кого везти в госпиталь, сказала Юрию Александровичу, что Самсонова не имеет смысла… И он кивнул. Но когда машина стояла у крыльца и тех четверых, которых они с Костей-фельдшером должны были сопровождать, уже уложили, Юрий Александрович попросил санитаров вынести Самсонова. Женя чуть не крикнула: "Спасибо!" Она и сама хотела попросить его, Веру Степановну, чтобы разрешили. Может быть, Самсонов все-таки доедет. Они с Костей довезут его. И вот даже просить не пришлось. Когда машина тронулась, Женя сняла шинель, накрыла Самсонова и вжалась в самый уголок кузова, чтобы не стеснять лежащих. Людка, узнав, что Юрий Александрович посылает ее сопровождать тяжелых и привезти медикаменты, не утерпела: — А все-таки выделяет он тебя, Женя. И зря она оправдывалась, что ведь они с Тамарой тоже ездили и в следующий раз, наверно, опять поедут. Что он посылает по очереди. — Все равно, — упрямилась Людка. — Приглянулась ты ему. А если бы еще знала, что он вчера предложил ей отдохнуть. Она просто сидела с закрытыми глазами. А он подошел. — Пока спокойно, ложись, поспи. — И, помолчав, тихо добавил: — К сожалению, это все, чем я могу тебе здесь помочь. — А мне не надо помогать! Он улыбнулся: — Так уж совсем не надо? Кажется, хотел еще что-то сказать. Но пошел к двери. Она очень рассердилась на себя, что вечно ляпает невпопад. Все — и фельдшера, и Люда с Тамарой разговаривают с ним совсем обычно. Вера Степановна просто называет его по имени-отчеству — Юрий Александрович. И он ее по имени-отчеству. Беседуют о разных, как они это называют, казусах: "Аналогичный случай описан в учебнике хирургии Дидерикса". Или: "У Штрюмпеля сказано…" А она, Женя, даже понятия ни о Дидериксе, ни о Штрюмпеле не имеет. Только и знает, что отвечать невпопад. — Воздух! — крикнул Костя и пригнул ей голову. Она чуть не свалилась на Самсонова. И услышала, как он тяжело дышит. Очень тяжело. Хотела вскочить, забарабанить в кабину, чтобы шофер остановился. Но только приподняла голову, как Костя опять толкнул ее на Самсонова, потому что с протяжным свистом прямехонько сюда бомба! Взрыв! Еще! Их даже подбросило. Но Самсонова же нельзя трясти! Она обхватила его голову, — если снова тряхнет… Свист опять стал нарастать, и вдруг — взрыв! Второй! Казалось, земля от них вздымается. А бомбы летят прямо сюда, на их удирающий тряский грузовичок. Вдруг Женя почувствовала, что Самсонов больше не хрипит. Она старалась сквозь этот гул, свист и разрывы бомб уловить его дыхание. Но он не дышал… Все равно она держала его голову. До самого госпиталя держала. Седой военврач первого ранга в госпитале разбушевался: зачем зря везли? Неужели не понимали, что бессмысленно. Женя стояла по стойке "смирно", слушала и только про себя отвечала. Понимали. И Юрий Александрович, конечно, понимал. Но нельзя заранее смириться и совсем ничего не делать. За медикаментами им велели прийти на склад под вечер, и Костя отпустил ее "до семнадцати ноль-ноль". Строил из себя начальника — рисовался перед здешними девчатами. Она это не сразу поняла. И когда Костя крикнул: — Чернова, ко мне! — она и отшутилась: — Есть, к тебе. Какую он ей устроил выволочку! Сперва она все еще думала, он шутит. А когда поняла, что всерьез, что это он, дурак, перед девчатами петушится, стерпела. — До семнадцати ноль-ноль ты свободна. Она на самом деле была свободна. Совсем свободна. Минутами даже казалось, что вернулась домой. Не домой, конечно, но оттого, что шла по улице, видела мостовую, дома, ей казалось, что городок — хоть маленький и странно пустой — чем-то похож… Даже ловила себя на том, что смотрит на прохожих, ищет знакомые лица. И было хорошо так идти. Просто шагать по тротуару. Увидела вывеску "Парикмахерская" и вошла. Никого. Только пустое кресло. — Входите, входите! Из-за цветастой занавески вышел, шаркая ногами, старик. В тельняшке на худом старческом теле и почему-то с поварешкой в руках. — Пусть кто хочет эвакуируется, я парикмахерскую не закрою. Женя села в кресло и очень удивилась: в зеркале была какая-то… она сама не понимала какая. В полинявшей гимнастерке… Загорелая. И брови выцветшие. Осунулась? Но похудела только на одну дырку в ремне. Старик положил поварешку. Набросил на нее черную, из чертовой кожи, накидку. Вдруг там, в зеркале, мелькнуло что-то мамино. Баба Рина часто называла мамины глаза грустными: "Опять у тебя, Олюшка, грустные глаза". А ей, Жене, каждый раз объясняла: "Это оттого, что много горя видит". Это мамино выражение лица мелькнуло и исчезло. Женя хотела вернуть его, но в зеркале уже снова была она, Женя. С черной накидкой на плечах. Потом она долго мылась в бане. Стояла босиком — без сапог ногам было непривычно легко — и лила на себя одну шайку теплой воды за другой. На плечи, спину, ноги. Опять на плечи. А после бани писала письма. Маме, дяде Саше, Зойке. Когда, написав, перечитала, показалось, будто не о себе написала. Все такое неважное. Особенно маме с теткой. Что была в бане. Постриглась. Что дни еще стоят теплые, только ночью уже прохладно. Но ни одного слова о том, что, когда ехали, их бомбили и что она оберегала от тряски мертвого уже Самсонова. И что позавчера осколком пробило полу шинели, а ее не задело. Еще написала, что им привезли галифе, но можно было отказаться, и она не взяла — в юбке привычнее. Зойку спросила про Маринку — какая она теперь. Если ее сфотографировали, пусть пришлет снимок. Даже дяде Саше написала только, что привезла раненых, что день выдался свободный, что скоро в обратный путь. Обещала, когда будет время, опять написать. Не знала она тогда, что больше никому не напишет… На обратном пути — оставалось всего несколько километров, Костя спал на мешке с бинтами — над головой вдруг что-то пронеслось со страшным шипеньем… И сразу дорога сзади, где они только что были, вздыбилась, выбросила черный фонтан комьев. Костя проснулся. Теперь уже сотрясалась, взрывалась земля по обеим сторонам дороги. Полуторка мчалась, виляя от обочины к обочине, будто эти маленькие зигзаги помогут увернуться от прямого попадания. — Вот сволочи, вот гады! — честил Костя немцев. Только Женя хотела ему сказать, что зря ругается — немцы все равно не услышат, как их страшно дернуло, и в кузов полетела земля, дерн, гравий. Машина встала. Женя стукнула по кабине. Все равно шофер не двинулся с места. Но стоять же нельзя, тут все открыто! Костя перегнулся через борт, заглянул в кабину и сразу спрыгнул. — Давай, помоги! — А сам уже вытаскивал шофера. Женя соскочила. Подхватила шофера за ноги. Понесли к кювету. Он был мертв. Неужели успел понять, — ведь машину остановил… Снаряды ложились совсем близко, и они с Костей еще больше вжимались в землю. Только время от времени Женя приподнимала голову и все-таки оглядывалась на шофера. Хотя знала — он убит. Вдруг увидела далеко впереди, тоже в кювете, двоих. Они двигались сюда. Пригнувшись, то и дело падая. Тот, что впереди… немец! Но, кажется, безоружный. А второй, за ним, — свой. Видно, ведет пленного. Неожиданно земля там взлетела ввысь и, рассыпавшись, попадала обратно. Женя всматривалась, ждала, что они, эти двое, поднимутся, пойдут. Но их не было. Может, солдата ранило? Она быстро поползла вперед. — Куда ты? — крикнул Костя. Но объяснять было некогда. Когда она доползла — увидела немца. Одного. В зеленой форме. А лицо… Вместо левой половины лица — сплошное кровавое месиво. И глаз, один карий глаз на уцелевшей половине лица испуганно смотрел на нее. Но где тот, свой солдат, который его вел? Женя оглянулась. И немец это понял. Еще больше испугался. Что она сейчас вылезет отсюда, будет искать своего, а его оставит. Он поднял руки. Они дрожали. Большие мужские руки, а дрожали. Он, кажется, хотел что-то сказать, но только чуть шевельнул окровавленными губами. И смотрел. Одним уцелевшим глазом смотрел на нее. Она только бросит ему бинт. Пусть сам перевязывает. Женя открыла сумку, достала бинт, и ее руки сами стали бинтовать. Только старались не касаться его чужих волос, этой чужой шеи. Не дотрагиваться до его немецкой формы. Вдруг что-то рядом колыхнулось, и ей почудилось, что она летит… Потом… Потом Женя очень медленно стала понимать, что лежит. Только не на земле. И над нею что-то есть. Открыла глаза. Но почему-то палатка над головой сразу понеслась в сторону. Закрыла. Все равно уносится. Сейчас остановится. Надо подождать. Это не палатка уносится, а голова, наверно, кружится. Но почему? И почему она тут, в палатке? Женя пошарила руками. Она лежит на своем сеннике. Опять приоткрыла глаза. Вот висит ее полотенце. Только не висит, а словно плывет. Людкино и Тамарино должны висеть в углу. Но оттого, что повела глазами, ее замутило. Женя снова закрыла глаза. Она силилась вспомнить, как тут оказалась. Она где-то была. Кажется, недавно. Но где? И вдруг все стало возвращаться. …Они отвозили раненых. Старик парикмахер постриг ее. Она мылась в бане. Писала письма. А когда ехала обратно… Теперь вернулось все! Они с Костей вытащили мертвого шофера. Лежали в кювете. Она перевязывала пленного немца. Потом как будто летела. Неожиданно она услышала голоса. За палаткой. Это Тамара и Юрий Александрович. Надо выйти к ним. Она села. Опять все поплыло. И очень мутило. Все равно поднялась. Только держалась за подпорку. Вышла. — Товарищ военврач… Почему он так испугался? Бросился, подхватил. Хорошо, что Людка не видит. Опять скажет — выделяет. — А что с Костей? — Ничего. Как видишь, доставил тебя. — Там был и немец. — Знаю. Ребята привели. Не думай об этом… — А рукой… Ей показалось, что рукой, которой держит ее… чуть прижал к себе и попросил Тамару: — Помоги ей, пожалуйста, лечь. — Мне не надо помогать… Я ведь не ранена! — Ей было странно, что на этот раз она о себе так — "не ранена". — Наверно, взрывной волной… Это ничего… — Она хотела еще повторить, чтобы и самой поверить — ничего. Не понимать, почему кружится голова… И почему не помнит, как оказалась в палатке… — Ты лежи. Я попозже зайду. Но лежать она не могла. Говорила себе, что сейчас встанет. Даже представляла это — как идет к тем двум бревенчатым домам, где раненые. И все-таки лежала. Потому что как только откроет глаза и приподнимет голову — все снова поплывет в сторону. А все равно твердила себе, что встанет. Только подождет Юрия Александровича. Попросит, чтобы разрешил. Объяснит ему. Не помогло… Как только Юрий Александрович вошел в палатку и она стала объяснять, он покачал головой: — Нельзя, Женя. Нельзя тебе подниматься. — Но я не могу лежать! — И все-таки надо… А это "не могу" пройдет. Может, не совсем пройдет, но хотя бы притупится. — Он помолчал. — Теперь тебе, конечно, трудно. Это всегда трудно: перейти от своего привычного состояния — ходила, работала — к этому "не можешь, нельзя". Все кругом продолжают все делать, а ты должна лежать. Особенно это трудно здесь. Хотя и дома, если вспомнить… Она закрыла глаза. И очень хотела, чтобы Юрий Александрович еще говорил, рассказывал. И он тихо — ведь только ей одной — продолжал: — Меня часто, даже во взрослые годы, донимали ангины. Уже понимаю — заболел, и мать упрашивает лечь, а я все еще оттягиваю. Женя почему-то удивилась, что он болел ангинами, что лежал с компрессом. Глупо, конечно, удивляться. Это давно, кажется, во втором классе они с Зойкой пошли проведать Ивана Фердинандыча, учителя пения. От удивления, что он учитель, а лежит в кровати, даже забыли отдать кулек конфет, который принесли. — …и еще не можешь примириться с этим. Кажется, этого не может быть, сейчас пройдет. Наверно, и садиться пробовала? — Пробовала… — Не надо, Женя… Ведь сама понимаешь, что не надо. Пойми, с тобой случилось самое нестрашное из того, что могло… Нестрашное для тебя и для… — Мамы? — Это само вырвалось. И сразу пожалела. Но не знала, как заговорить. — Я и сам не хочу отправлять тебя в госпиталь. — Как это в госпиталь?! Он не ответил. — Товарищ военврач! Юрий Александрович! — Она очень старалась, чтобы голос не дрожал. — Не надо меня в госпиталь! Голова уже меньше кружится. — Надо, Женя. Обязательно надо. Поверь мне. Она хотела кивнуть, что верит. Но тогда уже наверняка расплачется. — И еще… — Юрий Александрович достал из кармана гимнастерки бумажку. — Здесь адрес моей матери. Если тебя после госпиталя отправят в другую часть… — Не поеду. Он улыбнулся. — То есть подам рапорт, чтобы обратно сюда. — На всякий случай. Ведь и меня могут перевести. Поэтому пусть у тебя будет адрес моей матери. Напиши ей, пожалуйста. Ее зовут Валентиной Дмитриевной, тут все есть. Сообщи свой номер полевой почты. Хорошо? — Он поднялся. Одернул гимнастерку. — Я не прощаюсь. Еще увидимся. Значит, будет у машины. Каждый раз, когда раненых увозят в госпиталь, он приходит проводить. И снова стало странно, что это ее увезут. Как раненую. — Только не забудь о моей просьбе. Сообщи номер полевой почты. — И прикоснулся рукой к ее плечу. — Я тебя очень прошу. Он положил бумажку с адресом на одеяло. Потом, когда уже лежала в кузове вместе с тремя ранеными, почему-то повторяла адрес. А плечо все еще чувствовало, что Юрий Александрович прикоснулся к нему. "Счастливо, Женя". А машина выехала на дорогу. Ее увозят… От тряски опять стало мутить. И все прыгало — небо, звезды, луна. Она почему-то двоилась, сзади выплывала вторая. Господи, какая ухабистая дорога! Она понимала, что лежит в кузове, что едет, а все равно, когда подбрасывало, каждый раз казалось — полетит. Ее не ранило, только отбросило взрывной волной. И это самое нестрашное… Вдруг она поняла, почему Юрий Александрович так сказал. Женя хотела это повторять. Себе и тем троим. Это самое нестрашное. Они едут. Чувствуют, как трясет, а не лежат со сложенными руками, изжелта-белые… Грохнуло. Опять. Еще. Двое сели. Третий, его фамилия, кажется, Иващенко, только приподнял забинтованную голову. — Костя, отчего с той стороны? — Спроси у немецкого генерала. Почему, когда не знают, что ответить, сердятся? Тот, которого он назвал Костей, схватил здоровой рукой костыль своего соседа, Андрея, забарабанил в кабину. Но шофер не остановился. Наоборот, мчался еще быстрее. Так трясло, что не только звезды с луной — все прыгало. И кусты, и поле, и деревья. Иващенко застонал. Она ему подсунула под голову свою руку. Костя перестал колошматить и перегнулся через борт к окошку кабины. Что-то заорал. Стало еще сильнее трясти. Оказывается, они едут прямо по полю. Будто даже не едут, а скачут по кочкам и рытвинам. — Куда это… мы? — опять простонал Иващенко. — К переправе. Тут прямо. Но когда подъехали… В переправу, наверное, только что угодила бомба. Потому что в воде, между сваями и дальше по течению, барахтались люди, плыли к берегу. А с берега бросались им на помощь. — Воздух! Шофер резко дернул, дал задний ход. Но вдруг остановился. Выскочил из кабины, побежал к капоту, поднял. Бегом вернулся, схватил инструмент. А самолеты, сделав круг, возвращались. Что он там так долго копается? — Вылезай! — Шофер открыл задний борт, вместе с Костей стал снимать Иващенко. Андрей сам слез и, опершись на костыли, помогал шоферу. Иващенко опустили на землю. — Давай! — Шофер подхватил Женю под мышки. Ей опять показалось, что она летит. Даже когда поставил, все еще куда-то неслась. А он уже взвалил на себя Иващенко и понес. Шли они долго. Или, может быть, ей показалось, что долго, — она мгновеньями будто пропадала, и только вдруг спохватывалась, что они бредут к лесу. По открытому месту. А ночь светлая, лунная, и немцы с самолетов видят, как они бредут. Андрей на костылях впереди, шофер тащит Иващенко на себе, а Женя и Костя поддерживают ноги Иващенко. Наконец дотащились до опушки. Сейчас уже можно будет сесть. Как только войдут в лес. Она сядет. Прислонится к дереву, закроет глаза. Когда Иващенко положили, она увидела, что бинт на его голове опять в крови. Разорвала свой личный пакет. — Приподнимите… — У самой сил не было. Андрей, положив костыли, сел, приподнял голову Иващенко. Она стала перевязывать. Не заново, только обматывать поверх прежней повязки. Но руки не слушались. И никак было не совладать с ними, заставить их бинтовать аккуратно, ряд к ряду. Наконец она его перевязала. Женя прислонилась к дереву, закрыла глаза. Разрывы где-то далеко. Утром шофер починит машину, и они поедут дальше. Ничего, что в госпиталь. Там можно будет лежать. Снять сапоги и лежать. Долго… Женя проснулась оттого, что очень озябла. Она лежала на земле. Кто-то рядом разговаривал. Она села. Только медленно, чтобы не так кружилось… Здесь солдаты, много солдат. Неужели те, которые ночью выплыли? Они. Еще мокрые. — …Если немцам удалось захватить и вклиниться… — Незнакомый старший лейтенант что-то рисует на земле, сержант и двое солдат слушают. — …И дорога перерезана, будем пробиваться так. Только ночью. Но ведь Иващенко надо срочно в госпиталь. Она оглянулась. Лежит, накрытый брезентом от машины. И тот, с перевязанным плечом, Костя, рядом. Тоже натянул на ноги край брезента. — …Оставим арьергард. Всем остальным до ночи углубиться в лес. — Товарищ старший лейтенант! — Она встала, но пришлось сразу схватиться за дерево. — Разрешите сейчас ехать. Шофер уже, наверно, починил машину. Со мной раненые. Нам в госпиталь. — Знаю. Но ехать, к сожалению, нельзя. — А как же они? — Она показала на Иващенко, Костю. — Какие-нибудь медикаменты есть? — Нет. Мы же в госпиталь. Их надо срочно! — И ждала, чтобы он, как Юрий Александрович, когда его о чем-нибудь просили, сказал: "Ладно, придумаем". Но он молчал. — Их даже перевязать нечем! — Это организуем. Сержант, спросите, у кого остались личные пакеты. Сухие, конечно. Сержант принес три пакета. Женя хотела взять только один, для Кости, но он ей оставил все. И еще сказал: — Который снимешь с него, тоже не выбрасывай. — Грязный ведь… Она не хотела, еще не хотела понять, почему он так сказал. Ведь старший лейтенант говорил, что они тут будут только до ночи. Потом поедут в госпиталь. А два солдата — один очень высокий, силач, второй маленький, с торчащим из-под пилотки чубом, — уже сняли с Иващенко брезент и сооружали носилки. Приматывали этот брезент к двум сучковатым палкам. Переложили Иващенко и понесли. Андрей — теперь, на свету, она увидела, что он очень бледный и глаза впалые, — сказал, что сам пойдет, "костыли помогут". Она шла рядом с носилками. Старалась, чтобы те, кто идет сзади, не заметили, как ее то и дело поводит в стороны. И чтобы думали, она просто так касается каждого дерева, а не потому, что боится упасть. И все ждала, когда дойдут до места и снова можно будет сесть. Наконец на поляне, окруженной старыми елями, старший лейтенант объявил привал. Носилки с Иващенко опустили на землю. Андрею она подложила под голову свой вещмешок. Сама села между ними. Снова могла сидеть, прислонившись к дереву, закрыв глаза. Но так почему-то было хуже, и она их снова открыла. Смотрела. На рыжего старшину, который уже в который раз разбирал и чистил винтовку. Наверно, чтобы что-то делать, быть занятым. А шофер спал под елью. Хоть бы, когда вечером вернутся туда, сразу завелась машина. Иващенко, Андрея с Костей, наверно, сразу возьмут в операционную. Когда очередная четверка уходила в охранение, она начинала нетерпеливо ждать тех, кто должен вернуться. Может быть, доложат что-нибудь новое и старший лейтенант разрешит ехать еще до вечера. Но они возвращались и ничего особенного не докладывали. Жене даже начало казаться, что старший лейтенант забыл о раненых. Уже хотела подойти, напомнить, что у Иващенко явно поднялась температура, но старший лейтенант сам встал со своего пенька и подошел к Иващенко, нагнулся к нему. — Потерпишь, парень, до вечера? — Потерплю, товарищ старший лейтенант. А вечером… Они снова шли куда-то в сторону от того места, где осталась машина, — там немцы, и старший лейтенант повел в обход. Но все-таки нарвались на них. Когда впереди, совсем близко, начали стрелять, старший лейтенант крикнул: — Раненым и санинструктору остаться на месте, остальные — за мной! Все побежали. Костя тоже! Нельзя ему! И без оружия он. Но крикнуть, вернуть его — не могла. Потом… Сквозь стрельбу она услышала треск веток. Кто-то пробирался… Сюда, к ним… — Стой! — Она, кажется, перекричала выстрелы. — Давай, давай, — отозвался оттуда Костя. — Твой голос хороший ориентир. И сразу забелело его плечо. Он кого-то вел… — Куда вас? — Она двинулась навстречу, — Мне бы только… чтобы самому идти… Очень темно. Она ничего не видит. На ощупь разодрала штанину, освободила колено. — Костя, что там? — спросил с носилок Иващенко. — Кажется, только засада. — И опять убежал. Едва Женя успела перевязать, принесли еще одного. — Сестричка, помоги. В голову его. Логинов фамилия. Зачем ей фамилия? Но почему-то, пока обматывала последним бинтом его голову, повторяла про себя: Логинов, Логинов. Старшего лейтенанта тоже ранило. Узнала она об этом утром. А ночью, после боя, опять шли, еще дальше углублялись в лес. Андрей шел на своих костылях рядом с нею. Хрипел от натуги, материл немцев, но старался не отставать. И от помощи отказывался. Только когда становилось совсем невмоготу, просил ее надергать еще мха и подсунуть ему под мышки — тот, что раньше надергала, опять вывалился, а костыли, проклятые, больно трут. Каждый раз, когда она нагибалась за мхом, сильнее кружилась голова. Казалось, они бредут по очень большому кругу, кружат по этому огромному лесу и никак не могут выбраться из него… Когда стало светать, остановились на привал. Женя увидела, что у старшего лейтенанта левая рука неумело обмотана. Видно, сам. И подвесил ее на ремень. — Товарищ старший лейтенант! Я сейчас! Сейчас… — Она быстро развязала свой вещмешок, выхватила рубашку, белую в цветочек, и разодрала ее. Но кровь запеклась, и рукав приклеился к ране. Грязный, весь в земле. — Промыть надо. — Ничего, заживет. Она старалась отдирать осторожно, хотя учили, что надо сразу, рывком. — Не бойся, дерни. — И все-таки, когда дернула, охнул. — А по рубашке своей не горюй, после войны купишь другую. Самую красивую. Она и не горюет. Логинова тоже перевязала. Хотя понимала, что не поможет это… Только старалась, чтобы ребята этого не поняли. Что не поможет… Стало уже совсем светло. Она только теперь увидела, как их мало. Всего тринадцать, вместе с ранеными. Откуда у Кости винтовка? Нет, винтовку, конечно, нельзя узнать, но все равно почему-то казалось, что это ее вчера чистил рыжий старшина. А его самого нет… И тех двоих, которые соорудили эти носилки, нет. И шофера. И сержанта, который говорил, чтобы не выкидывала старый бинт. Днем Меркин с Кузнецовым — теперь она уже знала всех: Меркин маленький, в веснушках, а Кузнецов высокий, тощий, и руки у него очень длинные — принесли полную каску брусники. Женя хотела несколько ягод дать Логинову, но он не открыл рта. Она их раздавила и намазала ему губы — может быть, почувствует, слизнет. Не слизнул. Так и лежал с красными, в ягодной мякоти губами. Потом… Она, кажется, совсем недолго сидела около Иващенко, а когда обернулась, Логинов был мертв. И на желтеющем уже лице ярко краснели губы. Она его сразу заслонила и, пока никто не успел понять, что он неживой, листочком стерла эту ягодную алость. Похоронили его вечером. Женя по привычке старалась запомнить место — эту поляну, две осины, кривую сосну. Ночью опять шли. Только чаще останавливались — Андрею надо было дать передохнуть. И те, что несли Иващенко, чаще менялись. А она… Она только говорила себе, что должна идти. Переставлять тяжелые, уставшие ноги. И не шататься. А лес все не кончался. На рассвете старший лейтенант объявил привал. Опять никуда не вышли… Иващенко стало хуже. Он очень тяжело дышал. Просил пить. Но была только брусника. Старший лейтенант велел Белову посидеть возле Иващенко, а ей сказал: — Ложись, Женя. Поспи. Она хотела опуститься сразу. Тут же, где стоит. Но заставила себя отойти. К тем двум маленьким елочкам. Ноги еще больше загудели. А сапоги снять все равно нельзя. Уже который день нельзя… Женя понимала, что спит. И что может до самого вечера только спать. А может быть, уже вечер? Села. Подождала, пока деревья, качнувшись, вернутся на место. Еще день. Все спят. Старший лейтенант тоже. Белов лежит, обняв свой автомат. Только Максимова со Щербаковым нет. Они, наверно, в охранении. Иващенко даже храпит. И вдруг… Вдруг она поняла, что Иващенко не храпит, а хрипит. Подползла ближе. — Иващенко! Не слышит. — Иващенко, я вас перевяжу. Понимаете? Перевяжу. — Она стала даже трясти его. Только бы открыл глаза. Перестал так хрипеть. Это же при отеке легких. И лишь морфий может снять. А здесь… Женя даже оглянулась. Здесь одни деревья. Лес. А вечером… Уже смеркалось, они должны были двинуться дальше, он внезапно перестал хрипеть. И не дышал… Кто-то окликнул старшего лейтенанта. Все сразу стали подниматься, собираться. Андрей запасался мхом — и под ремень засовывал, и в карманы. Костя натягивал на перевязанное плечо шинель. А как же Иващенко? Она подхватила его под мышки. — Помогите мне… Подбежали двое, помогли оттащить. Женя стала его закидывать листьями. Лицо в темноте белело. Вдруг все-таки живой? Нет… Холодный уже… Наверно, была полночь, когда они остановились. Оказывается, дальше, километрах в трех-четырех отсюда, лес кончается, но в деревне немцы. Старший лейтенант послал сразу четверых разведать возможность обойти деревню с севера и с юга. Стал моросить дождь. Женя взяла каску, поставила ее на землю, чтобы набрать дождевой воды. Но эта мелкая морось только увлажнила стенки, а воды даже на самом донышке не набиралось. Неожиданно по каске застучали большие капли. И разом хлынул настоящий дождь, густой, торопливый. — Давайте сюда, под дерево! — Старший лейтенант стоял у темнеющей огромной ели с широкими лапчатыми ветками. Здоровой рукой ломал ветки с соседних деревьев, с кустов. Строит шалаш? Она помогла Андрею подняться, дойти до укрытия. Сегодня ему бинт не надо будет отдирать, сам от такого дождя отмокнет. Но идти он уже совсем не может. Его тоже надо будет нести… Когда Женя подлезла под ель и легла с самого края — все уже лежали, — ноги болтались снаружи. Спине было сыро от брызг. А вскоре со всех сторон стало подтекать. Вода забралась под локоть и оттуда медленно пробиралась вниз, к боку. Женя напряженно вслушивалась, силилась сквозь дождь услышать шаги. Может быть, возвращаются четверо, ушедшие на разведку? Шагов не было. Был только дождь. Мерное постукивание капель о ветки и листья над головой и мягкое их шлепанье в лужицу сзади, откуда все больше подтекало. Особенно когда налетал ветер и еще сгонял с деревьев нависшие там капли. Ветер улетал, и снова оставался только тихий шелест дождя и шлепанье капель в лужицу за спиной. А шагов все не было… Она, наверно, спала, потому что неожиданно ее разбудил голос старшего лейтенанта: — Женя! Светло! Дождя нет. И она одна тут, под елью. Вылезла, оглянулась. На траве лежит мальчик. Откуда здесь мальчик?.. — Женя, посмотри парнишку. Она стала быстро расстегивать рубашечку. Мальчик дрожит. И очень бледный. Наконец расстегнула. А там… Пулевое ранение. Женя выхватила из вещмешка полотенце, разодрала его. — Сейчас… Сейчас… — Она начала перевязывать. Только руки, оттого что непривычно перевязывать такого маленького, не слушаются. Петя Кузнецов, вернувшийся из разведки, рассказывает старшему лейтенанту: — …Отползаю. Темень, дождь, дорогу перед собой руками нащупываю. И вот, наткнулся. Потрогал — живой вроде, только в беспамятстве. — Как тебя зовут? — спросила Женя нарочно громко. — Сережа. — …Его хотели расстрелять, — Петя показал на Сережу, — за то, что крикнул немецкому офицеру: "Гитлер капут!" Тот схватил мальчишку и там же, за сараем… — Но я качался… — Сережа все слышал. — Чтобы он не попал в голову. И она это увидела… Как этот вот мальчик в клетчатой рубашке стоит перед немецким офицером. Офицер целится. И Сережа понимает, что сейчас его расстреляют. Качается, чтобы пуля не попала в голову. А немец все равно нажимает на курок. Он стреляет в ребенка! — Хорошо, что дядя Петя меня нашел. — Очень хорошо, Сережа. Очень… — Она хотела обхватить его, прижать к себе, чтобы он так не дрожал, но удержалась — ему будет больно. — Его тоже перевяжи. У него нога… — Перевяжу, конечно, перевяжу! — А ведь она не заметила, что Петя ранен. И не удивилась, почему докладывает сидя. — …Там они, видно, и напоролись на немцев. Мы с Сашей ждали. И сверх условленного времени ждали. — А мама твоя где, Сережа? — С бабушкой, дома. Уже три дня как в деревне много немцев… — Он закрыл глаза. Будто теперь, перевязанный, еще больше ослаб. — А ты, парень, не знаешь такое место, где их можно обойти? — совсем как взрослого спросил его старший лейтенант. Сережа поднял веки. — Только далеко… По Змеятнику надо… Это лес такой… Где змеи… — Ничего. Змеи — это ничего. Отдыхай, парень. А Сережа уже спал. Только губы подрагивали. И Женя еле сдерживалась, чтобы не расплакаться. Оттого, что он просто спит. Что немец не попал в эту стриженую мальчишескую голову. Что в этом худеньком детском тельце — пули. Что его надо срочно в госпиталь, а еще ждать вечера. И опять идти. Только надо сделать вторые носилки. Так спящего и понесут… Вначале ей казалось, что Сережа совсем не тяжелый. И что даже сама, оттого что держит ручки носилок — Кузнецов сделал почти настоящие, из двух стволов молоденьких березок и шинели, — идет устойчивее, ее не так поводит в стороны. Но вскоре стало очень оттягивать руки. Заныло в плечах. И носилки тяжелели… Женя старалась не думать об этом. Смотреть на Сережу. Он спит. Это хорошо. Только… Только во сне он тяжелее. Руки от напряжения дрожат. И пальцы совсем онемели. Хоть бы сами не разогнулись, не выпустили носилок. И она еще больше сжимала. Иногда даже переставала понимать, давно уже они так идут или ей только кажется, что давно. Оттого, что так тяжело… Наконец старший лейтенант объявил короткий привал. Она сразу опустила носилки на землю, но не могла, никак не могла разжать пальцы. Кузнецов понял. Он стал их отгибать. По одному. А она их не чувствовала. Будто чужие. — Давай разотру. — Я сама… — Она не хотела, чтобы Сережа — он уже не спал — понял, что нести его тяжело. И она терла эти несгибающиеся пальцы друг об друга, о свои ноги, бока. До самой команды: "Подъем!" Но как только снова взялась за носилки и пошла, все сразу вернулось — и боль в оттянутых руках, и немота в пальцах. Будто не растирала она их вовсе… Женя уговаривала себя терпеть. Хоть и невмоготу от этой тяжести, боли, от страха, чтобы одеревеневшие пальцы сами не выронили носилки, надо дотерпеть до рассвета. Тогда будет большой привал. Она ляжет. Руки вытянет вдоль тела и распрямит пальцы. И она все чаще стала смотреть на небо между верхушками деревьев — не светает ли. А утром, когда наконец остановились, старший лейтенант попросил перевязать ему руку. И Женя, размотав негнущимися пальцами бинт, увидела… Им объяснили: такая краснота, отек — при гангрене. И еще температура… Она глянула на старшего лейтенанта, на его спекшиеся губы, красные глаза — у него высокая температура. А она ничего не может. Совсем ничего… Только снова забинтовать. Тем же грязным бинтом. — Полежите… — Придется, Женечка… — Он, кажется, тоже понял. Лег. Закрыл глаза. И оттого, что сразу послушался, что лежит с закрытыми глазами он, старший лейтенант, который должен их вывести, сам лежит такой беспомощный, оттого, что у него началась гангрена, ей стало страшно. Очень страшно. Теперь она, она с Максимовым — единственным тут здоровым, неперевязанным — должны всех вывести. Она поспешила к Максимову. А он как повалился около Сережиных носилок, так сразу заснул. Женя стала его тормошить: — Вставайте! Вставайте же! Мы должны идти! У старшего лейтенанта гангрена. Вскочил. Подошел к старшему лейтенанту: — Товарищ старший лейтенант… Он с трудом открыл глаза, еще больше помутневшие. — Разрешите выступить сейчас. — Отдохнем. Немного отдохнем… — Нельзя. Вот, Женя говорит… — Мы вас понесем! — Она испугалась, что Максимов проговорится про гангрену. Вскоре у старшего лейтенанта температура, видно, еще поднялась, и он стал бредить. Каждый раз, когда начинал бормотать, Жене казалось, что он хочет ей что-то сказать. Или попросить. Она нагибалась к нему, переспрашивала, но он опять только невнятно бормотал. Она срывала влажные листья, прикладывала к его лбу и губам, и он сразу затихал. Но листья быстро высыхали, и его снова одолевало какое-то беспокойство. Оставив ее со старшим лейтенантом и Сережей, солдаты пошли вперед — разыскивать просеку. Вдруг она услышала стрельбу. Совсем близко! Даже слышны голоса. Чужие голоса… Она схватила автомат старшего лейтенанта. Но неожиданно стало тихо. Только старший лейтенант что-то бормотал. Скорей бы вернулись ребята. Скорей бы… Что-то мелькнуло. За тем деревом. Зеленая форма. Опять! Чье-то плечо. Немец?! Она нажала на спусковой крючок, и автомат, как живой, задергался в руках. А плечо за деревом исчезло. Опять никого… Но кусты шевелятся! И оттуда стреляют. Она опять нажала на спуск. Слева между деревьями перебежал еще один немец! Третий. Они стреляли. Она тоже стреляла. Но вдруг ее автомат замолчал. Он больше не вздрагивал. Она нажимала, изо всех сил нажимала, чтобы хоть раз… еще один раз… в того, идущего прямо на нее верзилу. И во второго, что бежит рядом. Их много. Вылезают из-за других деревьев. Окружают! Хоть бы ребята скорей вернулись. Верзила уже близко! Схватили ее двое. Верзила вырвал автомат и скрутил руки назад. Второй, что-то сердито крича, обыскивал. Она хотела позвать на помощь, но голоса не было. Сережу скинули с носилок и стали прощупывать шинель, на которой он лежал. Мальчишку била дрожь. — Потерпи, Сережа. Немец больно придавил автоматом, но она все равно повторила, даже громче: — Сережа, потерпи! Где ребята? Они должны вернуться! Должны! Женя это повторяла себе, ждала… Потом она их увидела… Оказывается, просека совсем рядом. На ней грузовики. И много немцев. У одного грузовика спущен борт, а в кузове лежат пятеро. Лицом вниз. Приволокли Кузнецова. Раскачали за руки и за ноги и бросили в кузов. Тоже лицом вниз. И старшего лейтенанта волокли по земле. — Что вы делаете? Ему же больно! Но они его уже раскачали. И бросили в кузов. Сережу заставили самого вскарабкаться. Ее нарочно держали, чтобы не помогала. Только когда Сережа наконец заполз и свалился на Андрея, верзила ткнул ее автоматом в бок, подталкивая к машине. Сам взобрался следом, больно толкнул, и она упала на чьи-то ноги. Хотела сдвинуться, соскользнуть, но некуда было — немцы уже расселись на скамейках вдоль бортов, и верзила уперся в нее сапогами. Одним двинул под бок, второй, воняющий болотом, приставил к самой голове. Очень трясло. Женя вся напряглась, чтобы на ухабах не так подбрасывало. Но сапог верзилы больно упирался в ребра при каждой встряске. Старший лейтенант что-то забормотал. — Товарищ старший лейтенант… — Светочка… — Он позвал совсем внятно. — Светик… — Положил свою руку, горячую, тяжелую, на ее пальцы. И сразу успокоился. Даже дышать стал ровнее. Сережа тихо позвал: — Тетя Женя… А она боялась ответить, чтобы старший лейтенант не узнал ее голоса. Чтобы не понял — не Света она… — Тетя Женя, куда нас везут? — Не знаю, Сереженька. Верзила больно пнул сапогом, чтобы молчала. — Вы их языка не понимаете? — Нет. Куда их везут? Женя смотрела на небо, на верхушки деревьев. Но по ним ничего не понять. А небо в сплошных, будто наслоенных друг на друга, тучах, без единого светлого пятнышка, за которым угадывалось бы солнце. Вдруг машина остановилась. Верзила убрал из-под бока Жени свой сапог. Отодвинул и второй. Что-то крикнул. Но она не поняла. Он ткнул автоматом в живот и показал, чтобы слезла. Сам спрыгнул первым. Она слезла, повернулась, чтобы помочь Сереже, но машина вдруг поехала. Женя кинулась догонять. Упала. А грузовик мчался. И она только успела, пока его не заслонил едущий сзади, полный немцев, увидеть номер. Двадцать девять сто семьдесят один. И еще — что задний борт с трещиной.