Того отказа в рассмотрении, той «мудрости непонимания», о которой говорил Рильке и которая, по его словам, состоит в «приятии одиночества, ибо борьба и презрение — это способы соучастия в вещах», — такого непонимания у героев Достоевского не встречается почти никогда. Контакт непременно устанавливается. Призыв всегда оказывается услышан, и на него всякий раз следует какой-то ответ — будь то порыв нежности и прощение или борьба и презрение.
Ибо хотя для избранных, таких, как Алеша, старец Зосима или Идиот, дороги, ведущие к другим, это королевские, широкие и прямые дороги любви, в то время как другие, менее счастливые, видят перед собой только грязные и кривые пути, а некоторые способны лишь пятиться, спотыкаясь о тысячи препятствий, но все идут к одной и той же цели.
Каждый отвечает, каждый понимает. Каждый знает, что он — лишь случайное, более или менее счастливое соединение элементов, определяемых одной и той же общей сущностью, что все остальные таят в себе его собственные возможности, его собственные поползновения; из-за этого каждый судит поступки других так же, как он судит свои собственные, без отстранения, изнутри, со всеми их бесчисленными нюансами и противоречиями, не допускающими классификации, не допускающими грубого наклеивания ярлыков; из-за этого ни у кого и никогда не может возникнуть объемного видения поступков других, которое одно только и допускает злопамятность или осуждение; отсюда и то беспомощное любопытство, которое заставляет каждого беспрерывно проникать в душу другого; отсюда же и эти удивительные пророчества и предчувствия, эта ясность, этот сверхъестественный дар проницательности, который свойствен отнюдь не только героям, осененным светом христианской любви, но и темным персонажам, всем этим слащавым и ядовитым паразитам, этим ларвам, которые без конца роют и баламутят отмели души, с наслаждением нюхая тошнотворную грязь.
Само преступление, убийство, появляющееся как итоговый результат всех этих движений, как дно пропасти, над краем которой все и всякую минуту склоняются, полные страха и влечения, для них — лишь некое последнее объятие и единственный окончательный надрыв. Но даже этот последний надрыв еще может быть заглажен публичным покаянием, посредством которого преступник вносит своим преступлением вклад в общественное достояние.
Действительно, ни в одном из сочинений Достоевского (может быть, за одним-единственным исключением) окончательного надрыва, непоправимого разъединения не происходит. Если один из двух партнеров и позволяет себе иногда сделать слишком большой прыжок в сторону и осмеливается разговаривать так отстраненно и нагло, как Вельчанинов в «Вечном муже» («игра» давно уже окончена, и он вновь стал довольным светским человеком, каким был до ее начала), короткого призыва к порядку — отказа в рукопожатии, двух с половиной слов: «А Лизавета-с» — оказывается достаточно для того, чтобы светский лоск мгновенно потускнел и слетел и контакт восстановился.