Эти «господа», о которых невозможно узнать даже то, как они выглядят, которых вы можете тщетно прождать всю свою жизнь там, где они должны проехать, которые с кем-то вроде вас никогда и разговаривать не станут, «сколько бы этот кто-то ни старался и как бы отвратительно он ни протискивался вперед», с которыми вы можете надеяться установить отношения не иначе как «через протоколы» (протоколов, по-видимому, никогда не читают, но они, по крайней мере, поступят «в деревенскую регистратуру»), — эти господа, со своей стороны, знают о вас только понаслышке, и знания эти одновременно точны и абстрактны, как сведения в картотеке администрации какой-нибудь тюрьмы.
Здесь, где бесконечные расстояния, как межпланетные пространства, отделяют существа одно от другого, где человеку постоянно кажется, что «все связи с ним оборваны», исчезают всякие ориентиры, ощущение пространства притупляется, движения постепенно разлаживаются, чувства распадаются (так, от любви остается лишь животное соитие, в котором любовники «яростно, с искаженными лицами» набрасываются друг на друга под взглядами безучастных зрителей, или несколько грубых, механических жестов — пародий на ласку, адресованных анонимному партнеру, подобных тем, какими Лени одаривает К., потому что он обвиняемый и потому что в ее глазах все обвиняемые красивы), слова теряют свой привычный смысл и способность воздействовать, попытки оправдаться служат доказательством вины, а одобрительные возгласы — средством «обольщения невинного»; здесь вы всё толкуете неверно, вплоть до своих собственных вопросов; здесь вы не понимаете даже своего поведения: «в итоге уже нельзя было понять, устоял он или поддался»; здесь человек, словно лишившись зеркала, уже не узнаёт своего собственного лица; здесь вы словно в стороне, на расстоянии от самого себя, вы к себе безучастны и немного себе враждебны, — здесь леденящая пустота без света и без тени. Все те тончайшие щупальца, которые в каждое мгновение протягиваются к ближайшему партнеру, прижимаются к нему, выпрямляются, расслабляются, отталкивают друг друга и вновь сплетаются, здесь атрофируются и исчезают, как органы, ставшие ненужными; тонкие и точные движения, искусные сближения и ложные отступления — здесь уже просто слепые и беспорядочные метания, однообразные судорожные рывки животного, попавшего в ловушку; та податливость, та внушаемость, которая была тайной и жадной лаской, стала инертной покорностью вещи, бездеятельностью отчаяния перед лицом «неизбежной судьбы»; сама смерть, которой покоряются безропотно, потому что давно уже представляют собой лишь «мертвую материю», утрачивает свою трагическую неповторимость; убийство — это уже не последнее объятие и даже не последний надрыв, а всего лишь часть привычного и детально расписанного ритуала, немного тошнотворного и чуть гротескного, исполняемого чопорными, тщательно выбритыми «господами» в сюртуках и цилиндрах, причем эти господа отличаются тонкой и леденящей учтивостью и долго обмениваются любезностями, урегулируя вопросы очередности, — часть ритуала, в котором обреченный старается принимать максимальное участие и, наконец, успев еще увидеть, «как эти господа, близко наклонясь к его лицу и прижавшись друг к другу щеками, наблюдали за финалом», умирает, зарезанный, «как собака!»