— Припоздаем, товарищ лейтенант, — с тревогой сказал старшина.
— Нет! Отдохнем.
Ноги у Кирилла дрожали и подкашивались. Он привалился плечом к броне, еще дышавшей теплой гарью, натянул на лицо капюшон халата.
Бойцы молча устраивались рядом. Радист Пчелкин выгреб в сугробе ямку и сел, доверчиво прижимаясь узкой спиной к ногам лейтенанта.
Ветер пронзительно свистел. Сухая крупа стучала по заледеневшим халатам, как по жести.
В тепле щеки у Кирилла горели до боли. Потом это прошло. Навалилась дремота. В гаснущем сознании возникали картины пережитого, то смутные, словно плывущие в тумане, то яркие, как ракеты ночью. Вот улица в Калуге, похожая на огненный туннель. Из сизой хмари вываливается черный «юнкере», роняя железную каплю, и четырехэтажный домина раскалывается, точно полено под топором. Из трещин льется пламя и растекается по мостовой, липкое, как кровь. Падает срубленный снарядом телеграфный столб, а через него острыми плечами в пылающую дверь валится, проглотив крик, ариец в кургузом мундирчике. День или вечность назад он, Атласов, убил его? Каска летит прочь, и огонь хватает лохматую голову врага. День или вечность назад это было? Огромно время на войне!..
Жестоким усилием ноли Кирилл заставляет себя проснуться, испытывая колющую боль под черепом. А через минуту засыпает опять. И опять перед ним четкая, но теперь далекая-далекая, как в перевернутый бинокль, картина. Меж двумя пирамидальными тополями, строгими, как древки знамени, высится братская могила. В небо вознесен тонкий обелиск, и над ним плавно летит навстречу белым облачкам красная звезда. Мальчик, в полотняной рубашке, загорелый, как ржаной сухарь, и молодая темноволосая женщина стоят у насыпи, еще не поросшей травой, и, подняв заплаканные лица, всматриваются в колонку имен на узкой грани памятника.
У его основания врыт серый камень-валун. На камне высечено крупно:
«Спите, орлы боевые.
Вы заслужили славу и вечный покой».
Вправо, по склону к сверкающему лезвию Кубани, горят хаты. Высоким огнем горят…
Женщина сжимает кулачок сына в черствой ладони, шепчет:
— Смотри, Кирюша! Смотри, горький мой, и не забудь батько!..
Мальчик обращает к ней серые, узкого степного прищура глаза под выгоревшими неласковыми бровками и молчит. Горе, которому никогда не выветриться, нежность, упрек в его глазах, но маленький рот не по-детски сжат…
«Мамо, мамо! — горячо шепчет во сне Кирилл, торопясь теперь сказать то, что не сумел тогда выразить словами босоногий, заплаканный казачонок. — Не говори так, мамо! Под каждую слезу твою я подставляю сердце, как ладони, и ни одна материнская слеза не упала на землю… И разве не твои губы отпивают по капле мою боль, когда мне кричать хочется, а сердце затыкает горло и душит?.. Я — маленький, мамо, и мне очень хочется, чтоб и меня, как других, счастливых, погладил по голове отец. Мой отец — самый лучший на свете! А он уже не придет. Никогда, никогда!.. Я все знаю и все помню. Утром тогда страшная была степь. Вытянулась, как и порубанные казаки, и лежала синяя, и также не откликалась никому. Бабы голосили, а крик падал рядом и глох в бурьяне. Эскадроны шли в пешем строю к яме, а степь молчала. Казаки шли, опустив головы, каждый вел в поводу коня и нес в шапке землю. Я помню, мамо! Ленты на шапках были красные, а земля черная. А следом шла станица. Краю не было людям! И все сыпали землю. Она текла вниз, а могила росла. Я помню!..»