Лето, в котором тебя любят (Гуревич) - страница 54

Все ушли. Кто-то сердобольный дал Маньке, Марии Степановне, пачку макарон.

Я остался единственным слушателем.

И она заговорила за свою жизнь как могла с повторами и завываниями.

– У меня ведь сын всю жизнь болел. Очень. Его в армию брали, я не хотела, хотела просить ему белый билет. Он все равно ушел. Через год комиссовали – голову застудил. Теперь вот когда болеет – меня бить начинает. А за что? За то, что я ему всю жизнь свою отдала, любимую работу потеряла, мужа… – всхлипнула, утерла под носом. – Сука был этот муж мой. Когда ушел от меня, оставил нас с Ленечкой впроголодь. А Ленечке пять годиков было, болел сильно. Припадки у него были. Не эпилепсия. А так, давление внутри головы подскачет, он и дышать переставал. Температурить ему никак нельзя было. Я его все водочкой протирала, чтобы жар сбить. А этот козел нас оставил. К молодой ускакал. А потом меня еще с работы из-за него выгнали: он на меня в райком жалобу написал, что я мать плохая. А у нас в прокуратуре плохих матерей не держат. Вот я теперь о Ленечке все и забочусь. На фабрике этой в кадрах работала. Весь учет им поставила. Пришел новый директор, не понравилось, что я все за порядок стою. Ему надо было «левых» на работу принимать, чтобы, значит, зарплату тырить. А я не соглашалась оформлять. Вот он меня и уволил. Пригнал проверку, чего-то там докопались. А тут Ленечка заболел, ну, я с ним и села. А мне прогул поставили – и за ворота. Теперь вот ни пенсии по старости, ни по инвалидности. Я тут все к врачам ходила, чтобы по болезни оформили пенсию. У меня ведь сердце больное. Вторая группа. И еще очень нервы слабые. Так они не хотят. Но я своего добьюсь. Меня ведь секретарь обкома знает. Он у нас когда-то в прокуратуре работал. У меня в помощниках ходил. Я вот все собираюсь зайти к нему по старой памяти. Но все болею. Вот подлечусь и завтра прямо пойду… Спасибо тебе за чай. Проводишь меня, старую? А то я сына боюсь, опять бить начнет. А при тебе постесняется.

Мы пошли.

Жила она и впрямь недалеко в пятиэтажной хрущовке.

– Вон мои окошки на первом этаже. Не горят. Спит, наверное.

– Че, мать, проветрилась? – раздалось из темноты от деревьев.

На свет, пошатываясь, вышел парень лет двадцати пяти. Точнее не сказать: лицо опухшее, помятое, чернота под глазами, выдающая больное сердце.

– Ой!

Я встал между ним и Манькой.

– Не боись, братан. Не трогаю я ее. Это она все по «белке» наговаривает. Как недопьет – ей все чудеса в решете мерещатся. Хорошо, сегодня ножик с собой не прихватила. Ступай, мать, домой, там не заперто.