Попа забавляют.
Поп – на стол,
Попадья – под стол,
Курица – на улицу,
Пётух – на чёлок.
Вышло дела – ничёво!
И вот однажды, когда вылетело это «ничёво», Шурик глянул на бабку с непонятным ей вызовом, скатился по ее коленям, отошел в угол и, покраснев от натуги, начал с силой топать ногой и громко выкрикивать в такт: «Ду-ду-ду! Дуду! Потедял! Депой! Дуду! Дудуду!»
Валентина встала, шатаясь, как от удара, подошла к внуку, заграбастала пухленькое Шуриково тело, а внук в воздухе дрыгал ногой и победно орал:
– Дудуду… потедял дуду!
Тогда, четыре с лишним года назад, сказали ей: стоит надеяться, что глухота и паралич проявятся не в полной мере, вот они и проявились не в полной…
Звуки, роившиеся вокруг Шурика, доходили до него размазанным эхом, и разбирал он только то, что говорилось ему в полный голос и в лицо, он понимал слова только вместе с движением губ, но тот стишок про слепого, повторенный в одном ритме, наверное, сотню раз, вошел в него не только через немощные уши, но по бабушкиным коленям проник, прошел по костям и остался в нем.
Шурик перебирал в уме эти слова и мучился страхом, что снаружи они не будут такими, как внутри, он долго собирался с духом, прежде чем встать напротив бабки и начать топать ногой, ведь стихи про слепого представлялись ему чем-то непреодолимым по сравнению с привычным, позорно-младенческим «дай», «баба», «дед»…
После того чтения заходил фельдшер Никитин, добрый рыхлый человек, иногда пропадавший, к печали всей деревни, на время тихих уединенных запоев.
Бабушка уговорила Шурика повторить номер, и фельдшер сказал:
– Слуховой бы аппарат ему, да очень уж трудное это дело. Очередь и так далее. Но! Может, и так чего-то разовьется.
И еще, сказал фельдшер, надо подумать заранее о хорошем интернате, а он как раз знает такой, и есть у него там человек, товарищ по училищу, и, не откладывая, начнет он «наводить мосты».
В семь лет отвезли Шурика в интернат, который и в самом деле оказался хорошим. Там были добрые люди, они не только научили его языку немых, но сумели сохранить и развить остававшиеся в нем слух и речь.
Так оказался Шурик где-то на границе мира немых и мира говорящих, хотя с немыми, конечно, было ему легче, им он мог сказать то, чего говорящие никогда бы не поняли.
* * *
Его детские воспоминания существовали сами по себе, загорались время от времени, как разноцветные лампы простенькой елочной гирлянды.
На протяжении всех дней его жизни они приходили без вызова, даже когда было совсем не до них, даже тогда, когда лежал он, Александр Александрович, в сером снегу кювета.