Дом нисколько не изменился, даже не пострадал, хотя город дважды побывал в руках врага. Удивительно было и другое: тогда, в сорок шестом, улица показалась Тихойванову гораздо короче и уже, чем была до войны, двор - меньше, подъезд - темнее. Конечно, перемена произошла скорее с ним самим, а не с окружающим его материальным миром, и перемена значительная. Между тем посторонним, чужим он себя не чувствовал - это был его дом, его, пусть связанная с грустными воспоминаниями об отце, квартира. Из крепких сосновых досок он смастерил нары, раздобыл чайник и набитый морской травой тюфяк, выменял на барахолке примус. В те месяцы было не до комфорта, да и воспоминания тревожили не так часто. Успевая за день отработать полную смену в депо и отсидеть несколько часов в библиотеке института инженеров железнодорожного транспорта, куда поступил учиться заочно, он приходил сюда только ночью, чтобы, укрывшись потрепанной шинелью, ненадолго забыться перед новой сменой.
Так продолжалось до сорок седьмого. Весной он познакомился с Машей худенькой стеснительной девушкой из соседнего механического цеха. Самым приметным в ее лице были огромные карие глаза. Раз заглянув в их полную затаенной нежности и доброты глубину, он понял, что не сможет прожить и дня без того, чтобы не смотреть в них еще и еще. Весной он привел ее к себе, и она осталась с ним навсегда. Началась новая, ни с чем прежним не сравнимая жизнь. В комнатах посветлело, понемногу обзавелись мебелью, на окнах появились занавески, на полках в прихожей - кухонная утварь, от одного взгляда на которую у него с непривычки сжималось сердце.
Спустя год у них родилась маленькая черноглазая Тамара. Ей не исполнилось и пяти, когда случилось непоправимое: после короткой с непонятным латинским названием болезни Маша умерла. Позже он узнал, как переводится на русский слово "cancer", но разве это имело хоть какое-то значение? Он помнил себя сидящим у белой, с черными вкраплинами ржавчины больничной койки, помнил уставшее, изменившееся до неузнаваемости восковое лицо жены на серой жесткой подушке, шепот нянечек за спиной и неотвязную мысль, что жизнь на этом кончилась.
Аннушка, сестра, взяла ребенка к себе. Сказала мягко, но решительно, что так будет лучше и для него, и для девочки. Он не возражал: с дочерью или без нее - все равно он оставался один. Совсем один, если не считать Машиной фотографии в скромной картонной рамке - снимок был сделан незадолго до смерти, а увеличен уже потом. Застенчиво улыбаясь, она смотрела на него, и он, живой, завидовал ей, потому что там, куда она ушла, не испытывают ни отчаяния, ни безысходности, ни одиночества - всего, что, оставшись один, испытывал он.