Иногда словеснику даже казалось, что эксперимент продолжается. Он не делился с этим ни с кем, даже с Лихо.
Логичный следующий шаг: накладывать каждому Иному печать, которая при осознанном нарушении Договора немедленно развоплощает носителя. Или, скажем, работает более гуманно, лишая магических сил на срок, определенный тяжестью проступка. Дивный новый мир. Иная антиутопия. Наверняка такие идеи разрабатывались. Скорее всего, нечто подобное уже предлагал сам Яров. Даже если таких чар еще не создано, над ними стоило бы поработать научному отделу.
Но вряд ли Инквизиция на это пошла. И не пойдет. Потому что тогда она сама будет не нужна. Если младший надзиратель Дреер сидит и мучается от того, что ему некого спасать и некого выгораживать, каково будет самому Кармадону осознать, что собранные за века артефакты можно сдать в пражский музей и даже не разряжать.
– Дмитрий Леонидович, – сказала Анна, деликатно звякнув кофейной чашкой. – А здесь еще работала женщина. Молодая такая, красивая. Тоже Инквизитор. Это она мне сказала, что вы… ну, якобы погибли. Где она сейчас?
– В Праге, – коротко ответил Дреер.
На бывших «мертвых поэтов», ставших взрослыми и прагматичными, у Инквизиции могли быть виды, хотя бы как на лояльное звено между Иными и людьми. А вот для ревоплощенного надзирателя Дреера места, казалось, не нашлось. Его даже не судили, хотя перед гибелью он совершил как минимум еще два страшных по меркам организации преступления – прямое неподчинение приказу и нападение на схрон. Дреера тщательно допросили без каких-либо манипуляций над сознанием, навесили печать «Карающего Огня» и…
…как будто предпочли забыть. Иву Машкову, которая служила на его месте, почти немедленно отозвали в Прагу. Они переписывались, связывались через Сумрак, поначалу в каждый свободный момент, потом все реже и реже.
Дмитрию хватало забот после возвращения с того света. Возился с детьми, вытащенными из Сумрака. Ездил к поднадзорным «мертвым поэтам», убеждая, что слухи о его смерти были сильно преувеличены. Мол, бюрократы Инквизиторы списали его, потерянного на задании, а он возьми да и выживи, где наша не пропадала. Когда он так врал в то время еще шестнадцатилетней Ане Голубевой, то первый и последний раз увидел ее слезы. Тяжелее всего был визит к матери, когда пришлось копаться в ее памяти, закладывая мнимые воспоминания о своей заграничной поездке, автокатастрофе и длительном лечении.
А Ива… Сперва он врал себе, что просто занят, не может, позже все восстановит. Затем наступил период цинизма: