И когда приехала в Орел, ей и там казалось, что идет она к автобусу, все замедляя ход. Как будто этот тайный напиток заполнял ее внутри, заполнял – и заполнил всю, и вся она стала частью бездонной воды.
Вода блеснула перед нею. Нугрь переливалась в лунном свете, в темном просторе под холмами.
Кроме луны, никакого другого света не было. Свернув с улицы Ленина, на которой фонари еще горели, Таня оказалась в кромешной тьме, и если бы ноги сами не несли ее, то заблудилась бы в городе, как в чистом поле.
Но ноги ее именно несли, ей не потребовалось ни малейшего усилия разума, чтобы дойти до дома, в котором она не была семнадцать лет. Ровно семнадцать. Май в май.
Она подошла к двери, одной из четырех, ведущих в барак. Позвонила. Прислонилась плечом к дверному косяку, не понимая, что происходит – с ней, с жизнью. Где верх, где низ? Она перестала это понимать. От кромешной тьмы, может. Или еще по какой причине.
– Кто тут? – послышалось.
И сразу же дверь открылась. В тусклом свете видна была маленькая сгорбленная старушка.
– Татьяна! – ахнула она. – А я и не думала, что приедешь. Ну заходи, скорей заходи. Успела, гляди ты.
– До чего успела, баба Гаша? – спросила Таня, входя в дом.
Потолок покосился еще больше. По всему коридору стояли теперь подпорки, держащие его. Раньше только в комнатах они были, и у них с матерью тоже.
А баба Гаша не изменилась совсем. Даже не постарела, кажется. Она и семнадцать лет назад казалась Тане старухой. Вот кто Агафья Петровна, значит. Странно, что сразу не сообразила.
– На живую мать успела поглядеть, – ответила баба Гаша. – Хоть и не в памяти она, а все же.
Таня прошла вслед за ней по коридору к последней комнате. Из-за того, что эта комната находилась в торце барака, в ней было два окна. Одно выходило на пруд, и летом до поздней ночи было слышно, как на его берегу любятся, выпивают, дерутся, смеются. Но сейчас стояла тишина, хотя окно было приотворено.
На подоконнике горела белая свеча, стоящая в банке.
– Окошко я приотворила, – сказала баба Гаша. – Дух-то тяжелый, а так хоть яблони. И свечку я зажгла.
Яблони посадили жильцы, каждый по две-три, и дом стоял поэтому в саду. Наверное, деревья уже зацвели. Но через приоткрытое окно вплывала в комнату только сырость.
Мать была по подбородок укрыта одеялом. Она лежала на одном из топчанов – широком. На другом, узком, когда-то спала Танька. Теперь он был завален каким-то хламом. Однажды сожитель купил матери двуспальную кровать, но когда уходил от нее, то кровать эту вывез. Мать голосила по кровати так, будто кто-то умер.