Когда Таня поняла это, ей стало не по себе.
Это были самые значимые любовные отношения за пятнадцать лет ее жизни. И вдруг оказывается, ничего значимого в них нет, да и любовного… Что она чувствует сейчас? Немного уязвлено самолюбие, но уязвленность эта такого рода, что легко снимается разумом.
– Мы еще не живем с ней вместе, – сказал Дидье.
– Ты оправдываешься перед ней? – усмехнулась Таня. – Но ее здесь нет, а я ей не расскажу.
– Ты очень нравишься мне, Таня, – сказал он. – Мне все нравится в тебе – твой меткий ум, твое лицо, твое тело. Если бы наши отношения могли иметь перспективу…
«А почему они не могли иметь перспективу, собственно?» – чуть не спросила она.
Но не спросила, конечно. Раз он так считает, то расспрашивать о причинах просто глупо. Ей нетрудно переместить свою жизнь в Париж, и профессия позволяет, и все это он скорее всего понимает, а если не понимает, то мог бы и уточнить у нее. Если бы хотел уточнять. Значит, не хочет. Видит, значит, препятствия посущественнее, чем государственные границы.
«Ну и дура же я! – подумала Таня. – Какое перемещение, какие границы? Алик же!»
Все-таки она еще не привыкла его учитывать. Дура, точно.
– Перспективы нет, ты прав, – сказала она. – Я усыновляю ребенка и не смогу пользоваться своим временем так свободно, как раньше.
– О! – воскликнул он. – Усыновляешь? Значит, ты хотела иметь ребенка?
Теперь в его голосе промелькнуло облегчение. Конечно, от того, что она то ли не захотела, то ли не успела реализовать это желание с его помощью. Таня засмеялась.
– Никогда не хотела, – сказала она. – Да и сейчас не уверена, что хочу. – И, увидев, как недоуменно вскинулись его брови, объяснила: – Я в детстве знала, что ребенок – обуза. Это въедается.
– Но тогда почему…
– Так сложились обстоятельства.
– Это мальчик? Сколько ему лет? Расскажи мне о нем!
Ему в самом деле было это интересно. Поэтому, пока он одевался, Таня рассказала об Алике все, что считала нужным. Кроме того, что это Венин сын. Об этом рассказывать было бы слишком долго и совершенно ни к чему.
Она тоже оделась и, стоя у торшера – Дидье не выключал свет во время секса; наверное, ему в самом деле нравилось ее лицо и тело, – смотрела, как он проводит по волосам растопыренными пальцами и волосы от этого ложатся так красиво и непринужденно, как не всякий стилист добьется. Он был весь парижский, ей было жаль, что его больше не будет.
Но Париж-то оставался. Глядя в окно, как Дидье выходит из дверей отеля и идет по Фобур-Монмартр – не к Большим Бульварам, а в противоположную сторону, к театру «Фоли-Бержер», – Таня видела уже не его, а только Париж, по которому идут люди, такие прекрасные в своем разнообразии, и Дидье в распахнутом пальто и в шарфе посочного цвета идет среди них, и свет падает из высоких окон с узенькими французскими балконами… Тут же она вспомнила, что из гвоздика в ее ножницах выпал страз, хорошо, что не потерялся, надо вставить, жалко ведь, ножницы отличные, ее любимые, в Лондоне купила, когда ездила на мастер-класс «Тони энд Гай», очень дорогие…