Народный проспект (Рудиш) - страница 18

Но он говорит только: "Молодой…".

А потом снова: "Молодой… Молодой…".

А мама говорит: "Так я принесу тебе, хорошо? Или, лучше, сразу две?".

И старик вдруг встает, подходит к холодильнику, вытаскивает бутылку охотничьей и делает глоток. И тут же кричит от боли и хватается за желудок, там, где хворь пожирала его изнутри. И мама плачет, и я знаю, что она предпочла бы, чтобы старик смылся в "Северянку" дня на три, где гонялся бы за бабами, как иногда делал, чтобы проиграл все деньги, как временами делал, и пришел оборванный и избитый, потому что с кем-то сцепился, как частенько бывало. Все это мама хотела бы, лишь бы отец не лежал такой исхудавший и не давил пальцами живот.

Только старик никуда не идет, а только тихонечко ложится на лежанке под елкой и начинает плакать.

Мама желает его утешить и тоже плачет.

Какое-то время они гладят друг друга.

До сих пор это вижу.

Вижу, как неожиданно начали друг друга гладить. Как мама к нему прижимается. И как старик прижимается к маме.

Отец рыдает.

Мама рыдает.

Братан рыдает.

И я тоже рыдаю.

Но вдруг старик неожиданно встает и вырывается из маминых объятий. Стаскивает рубашку и водной майке – как обычно – идет курить на балкон. Именно так я и вижу его сейчас. Старик в майке курит на балконе. Падает снег, а он пялится вдаль.

С того момента я и не люблю Рождества. А когда пью "охотничью", просто обязан думать об отце на балконе.

А потом я снова переношусь во времени, снова я в "Северянке", и вдруг Морозильник кричит: "Здоровье твое старика, Вандам! Это был хороший свойский, настоящий мужик!".

Мы чокаемся рюмками.

А после того я снова тону во времени и вижу, как мама идет за отцом на балкон.

И я слышу, как старик говорит ей: "Столкни меня. Пожалуйста, столкни меня".

А потом мама, свернувшись в клубок, рыдает перед телевизором, и мой слишком умный брат тоже рыдает, я и сам рыдаю, один отец уже не рыдает и желает идти лечь.

В его животе гудит Сталинград, а он выблевывает кишки, но не хочет, чтобы мы вызывали врача. Потом стоит на балконе и шмалит, в руке бутылка. Старик хлещет "охотничью", а на дворе падает снег. Он глядит на лес, но через этот снегопад леса не видно.

И вдруг старика на балконе нет.

И ничего не было слыхать.

Он лежал девятью этажами ниже, на крыше нашей красной "шкоды", которая вмялась лишь чуть-чуть. Мы потом ездили на ней еще три года с этой вмятой крышей, и мне казалось, что мы повсюду возим старика с собой.

Было тихо.

Люди тогда так сильно не орали.

Сбежались вниз у машине, все в праздничном, словно ради сочельника под елочкой, словно на свадьбу, словно на похороны или в костёл, которого, как раз, на массиве у нас и нет, вот только я не сильно уверен, не хватало ли его кому-нибудь или не хватает сейчас.