Вернувшись в дом, Петр Петрович долго отогревался чаем, набросив на плечи и на колени шерстяной плед. Потом переоделся в спортивный костюм, надел еще одни носки и, повалявшись немного на диване, приступил к задуманному. Старый холст не тронул, даже не подошел к шкафу, за которым он стоял. Снял с антресоли лист картона, некогда купленный в лавке художников в Афинах, отыскал там же багетную рамку, подогнал к ней картон, закрепил его гвоздями, затем разобрал краски, кисти, откупорил пузырек с растворителем, заточил карандаш, устроился в кресле у окна и, держа рамку на коленях, принялся рисовать. Для начала сделал набросок карандашом. Прочертил контуры реки, берега, разбросал по яру избы, плетни, церковь, купы деревьев, навесил над ними облака, просек их косым лучом, который должен был осветить родительский дом и церковную маковку, выгнал на косогор лошадей, приткнул к берегу лодчонки, а там, где река Стога уходила к горизонту, нарисовал крохотный косой парус. Под этим парусом Петр Петрович то ли возвращался в Застожье, то ли уходил от него — это было известно только ему одному…
Забыл Петр Петрович о маяке, о бушующей за окном метели, умолк для него ревун, исчезли стены, диван — все. Осталось только родное село на застоженском яру. Он прошлепал босиком по песчаной тропке, дошел до калитки, налег на нее грудью и она поддалась, впустив его во двор. По лебеде, к колодцу, к скрипучему вороту, к дубовой бадейке прошел, не торопясь, припал губами к холодной воде и долго пил ее, сладкую, по глотку, по капельке, как жизнь. Сидел на березовой колоде у дровяника — пахло сухой корой и сосновой смолой-живицей. Зарыл босые ноги в теплую древесную труху. Потом встал, поплевал на ладони и выдернул ржавый топор из обколотой сучковатой чурки… Стоял на крыльце, покачиваясь на поскрипывающих половицах. Дверь за спиной сама открылась и матушкин голос позвал его: "А вот тебе, сынок, оладьи поспели…"
Да не матушка это сказала — Александрина. Откинула край полотенца с тарелки, поставила ее на стол, пожала плечами, дескать, извините за вторженье, и пропела: "А вот вам оладьи для угощенья…"
Александрина увидела рисунок и подошла к нему. Петр Петрович спросил, нравится ли ей его работа. "Это ваше родное село", — догадалась Александрина: он рассказывал ей о нем. "Да, — вздохнул Петр Петрович. — Да, да". Он был приятно удивлен тем, что Александрина узнала Застожье, что его давний и, надо думать, случайный рассказ о Застожье запомнился ей, запечатлелся в образе, который теперь совпал с тем, что он набросал карандашом на картоне. Такую память, подумалось ему, могло удержать только чувство. То, что проносится мимо любви и ненависти, для женщин как бы не существует. Тем более — слова. Но и эта мысль была грешной. Поэтому Петр Петрович отмел ее, прогнал за порог и заперся в строгости и сдержанности. Он еще раз поблагодарил Александрину за гостинец — "Большое спасибо", — и пообещал, что поищет чем отдариться. Последние слова смутили Александрину: Петр Петрович дал ей повод сказать, наконец, то, ради чего она пришла, и на что никак не могла решиться. И вот теперь решилась: не надо ничем отдариваться, стоит лишь уважить просьбу ее мужа. Полудин уже с самого утра, рассказала Александрина, потянулся к бутылке, расклеился, занемог и пал духом: ему взбрело в голову, что Петр Петрович может — но не захочет! — продать ему свою машину. "Хочу! — стонал он, катаясь лбом по столу. — Машину хочу!"