Толстой, как и Пушкин, у каждого свой. И не один — он меняется с годами, он разный у одного и
того же человека в молодости и позже, он меняется несколько раз за нашу жизнь, как меняемся мы
сами.
Мой Толстой недобрый, но всезнающий, как бог. Он может заблуждаться в своих идеях, и
эти идеи бывают чужды и непонятны мне; но никогда он не ошибается в понимании души человече-
ской; хитрыми маленькими глазками он видит людей насквозь; его сильные крестьянские руки бы-
стро раскладывают на столе пасьянс, и домашние знают: что-то не ладится в работе, раз он долго си-
дит за картами, а он в это время слышит пронзительный крик старого князя Болконского, видит то
быстрое движение, которым Наташа стала на колени у постели раненого Андрея, чувствует безумный
стыд Пьера: зачем, зачем он сказал Элен три французских слова: «Je vous aime...»
В первых главах Толстой, казалось бы, спокойно и неторопливо описывает светский вечер, не име-
ющий прямого отношения ко всему, что будет дальше. Но здесь — незаметно для нас — завязывают-
ся все нити. Здесь Пьер впервые «почти испуганными, восторженными глазами» смотрит на красави-
цу Элен; здесь решают женить Анатоля на княжне Марье; сюда приезжает Анна Михайловна Друбец-
1
кая, чтобы пристроить своего сына на теплое местечко в гвардии; здесь Пьер делает одну неучтивость
за другой и, уходя, собирается надеть, вместо своей шляпы, треуголку генерала... Здесь становится
ясно, что князь Андрей не любит свою жену и не знал еще настоящей любви, — она может прийти
к нему в свой час; много позже, когда он найдет и оценит Наташу, «с ее удивлением, радостью, и робо-
стью, и даже ошибками во французском языке», — Наташу, на которой не было светского отпечатка, —
тогда нам вспомнится вечер у Шерер и жена Андрея, маленькая княгиня, с ее неестественной пре-
лестью.
Все нити будущего романа завязываются здесь, на вечере у Шерер. И за всем этим стоит недо-
брый старик с острыми глазами, выглядывающими из-под низких бровей. Я знаю, что Толстому,
когда он писал «Войну и мир», не было сорока лет, — в моем восприятии он все равно старик с на-
супленными бровями, с раздваивающейся бородой, мудрый и всезнающий.
Его молодые портреты — тот, например, где он, начинающий литератор в офицерском мундире,
стоит среди великих: Тургенева, Островского, Гончарова — его молодые портреты связаны для меня с
«Севастопольскими рассказами», с «Детством», «Отрочеством» и «Юностью», а вот «Войну и мир»
— не знаю, не понимаю, как мог написать человек еще не старый, и невольно приписываю, прибав-
ляю ему лет двадцать, если не тридцать.