— Помни только еще об одном. После того как Прокофьев понял, что этот марш на самом деле принадлежал только ему и никому больше, ему не стало лучше. Конечно, он выздоровел, хандра отступила, но я имею в виду его душевное состояние. Он не почувствовал избавления.
— Нет?
— Нет.
— Почему?
— Да потому, что тотчас же появилось нечто новое, что опять его угнетало. А если бы не так, то и творить не стоило бы.
(Много позже, когда мне суждено было исполнить дедову волю, стать известным композитором и связать свою жизнь с музыкой... когда я уже по разу в месяц давал собственные концерты, я в полной мере ощутил подлинный смысл этих слов, ибо так никогда и не испытал удовлетворения, полного и губительного, от которого уже не хотелось бы двигаться куда-то вперед, — не испытал и благодарю за это Бога!)
— И что это было? — осведомился я.
Дед внезапно смутился:
— Не знаю... вернее, знаю, но расскажу в следующий раз... хватит уже историй на сегодня. Лучше я покажу тебе, как играть марш, а потом наступит твоя очередь...
У меня сохранилась фотография, датированная 2001 годом, на которой я сижу за фортепьяно и играю тот самый прокофьевский марш, а дед, склонясь надо мной, весь обратился в слух; даже рот его невольно открылся от крайнего внимания, а за стеклами очков (мой дед очень редко надевал очки, и, когда я играл марш, как раз и наступал один из таких редких случаев) совсем не видно глаз — мать фотографировала нас против света, стоя возле окна...
...Своей бабушки я никогда не знал — она умерла много лет назад от туберкулеза, и дед не забыл боли этой утраты до конца дней. Как-то раз в конце одной из своих историй он сказал мне, что в молодости был очень талантливым композитором, но ее смерть навсегда унесла с собой этот талант, «превратив его сердце из камертона в бросовый камень, вроде тех, которые убирают с полей». После этого он направился в ванную, и почти целый час из-за плотно закрытой двери слышались его высокие надрывные рыдания, похожие на заливистый детский смех. На следующий день он надел серый дождевой плащ, плотно стянул голову капюшоном — тогда на дворе стоял очень пасмурный ноябрь — и сказал матери, что направляется на местное кладбище, где находилась бабушкина могила. Подойдя чуть позже к окну, я наблюдал, как он под мелко моросящим холодным дождем покупал в цветочной лавке большие красные розы, тщательно отбирая каждую из пластмассового ведрышка и чуть отряхивая листья от капель, прежде чем положить в букет. Плащ блестел от воды, а борода и волосы деда, выбивавшиеся из-под капюшона, промокли насквозь. Мне казалось, что я смотрю на рисунок, почти весь выполненный углем, и лишь в центре пылает акварельный костер, конвульсируя кровавыми красками жизни.