В обед встретив возле столовой Корбова, Сенькевич направил его в таксомоторный парк навести соответствующие справки; сам же, дождавшись машины, решил провести небольшой эксперимент на возможном маршруте движения преступника из города в Игнатово. Проезд от дома Децкого до городской черты занял четверть часа, а отсюда до остановки «Игнатово» — двадцать минут. Сенькевич отпустил преступнику еще пять — десять минут на поиски машины в городе. Если события двадцать четвертого числа развивались в таком порядке, то, думал Сенькевич, Пташук вышел из квартиры Децкого в десять с чем-то, самое позднее, в десять пятнадцать. Концы сходились. Походив по перрону, оглядевшись, Сенькевич решил, что преступник в ожидании поезда мог прятаться либо за станционной кассой, либо в туалете, других мест укрытия здесь не было. Поезд пришел, отворились двери, народ повалил на перрон и далее на дорогу, и тут преступник включился в толпу и прибился к знакомым.
Вернувшись в отдел, Сенькевич пометил на календаре два дела: узнать у Децкого, с какой сумкой прибыл Пташук на пикник; взять у Децкого для предъявления водителям снимок Пташука, сделанный в тот день на даче.
В шесть часов, когда он стал собираться домой, появился Корбов довольный, загадочный, веселый. По лицу помощника Сенькевич понял, что сейчас услышит нечто неожиданное. Но Корбов ни слова не сказал, а извлек из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, развернул его и положил на стол. Сенькевич прочел: «Фамилии и адреса таксистов, ездивших утром двадцать четвертого июня в Игнатово. Сведения подготовлены по заказу инспектора уголовного розыска капитана Децкого».
— Что это за Децкий такой? — удивляясь, спросил Сенькевич.
— А это тот Децкий Юрий Иванович, — ответил Корбов, — по заявлению которого мы следствие проводим.
Децкий вернулся с поминок в десятом часу. Хоть и выпил за поминальным столом достаточно водки, был совершенно трезв, и хуже, чем трезв, — был опустошен, горестен, сам себе неприятен. Это состояние пришло еще там, когда стоя пили первую. Вдруг осозналось, что Павла нет; все жрут, пьют, кто искренне, кто поддельно горюет, а его нет — отнят, изъят. И не сам факт смерти показался ужасным — все мы смертны, да, все, кто в этот час плакал и хохотал, женился, рождался, работал, болел и кто тоскливо вздыхал, что Павлу выпал короткий век, все смертны — тут не было о чем горевать; ужаснуло другое, ужаснула мысль, что он сам спровоцировал эту смерть, поспособствовал ей, что рассказами о трусости Павла он всех пугал, вселял страх, ожидал какой-то решительной меры, что для собственного спокойствия он желал этой смерти, не убийства — так жестко желание не становилось, но исчезновения, немоты, отсутствия.