Очень хотелось курить, Сенькевич опустил руку в карман за сигаретами, и в это мгновение его прижал к стволу мощный удар в правую почку. «Децкий!» — почему-то подумалось Сенькевичу, он через боль обернул лицо и поразился напротив него стоял человек в зеленой куртке с поднятым капюшоном. Второй удар был нанесен в живот, и Сенькевич заметил, что его бьют широким кастетом; третий удар — уже без кастета — последовал в челюсть и лишил Сенькевича сознания.
Децкий же продолжал свою телепатическую работу. Но сознание подсказывало ему, что усилия его напрасны, что до города, до горотдела сорок километров, а там дома, камень и бетон, электрические сети, а если Сенькевич и почувствует какое-то беспокойство и даже поймет, что Децкий попал в беду, то как он узнает место? Кто подскажет ему? Единственный след — записки завскладом — лежат здесь, в кармане. Кому стрельнет в голову ехать сюда, искать его здесь, на мельнице? Никому. Никогда. Он сам обязан спасти свою жизнь.
Убийца не показывался, словно забыл о нем, и Децкий стал тихо дергать ногами в надежде разорвать или ослабить путы. Связан он был широким медицинским бинтом; эта белая повязка на ногах свидетельствовала, что ему назначено умереть, — потому убийца и связал бинтом, а не веревкой, чтобы не осталось на теле следов насилия. Но бесполезно было дергаться, Децкий быстро это сообразил. В придачу кляп отнимал последние силы: не хватало воздуха, в мозгах гудело, легкие, казалось, скоро лопнут от натуги. Спиною он ощущал свой нож, но лучше бы не было ножа; невозможность воспользоваться им усиливала муку. Он обрыскал взглядом стены каморы — вдруг торчит где-нибудь гвоздь, стоят лопата, заступ, коса; более всего мечталось увидеть косу, свалить ее и разрезать повязку. Но никакого инструмента в каморе не сохранилось. Гвоздь все-таки отыскался, и не один, целый ряд гвоздей увиделся Децкому на высоте роста — дотянуться до них связанными за спиной руками было невозможно.
К Децкому пришло отчаяние. Завыть бы, но кляп не давал. Он гибнул, гибнул безмолвно, один из миллионов, он пропадал, они оставались, вся эта сволочь — Данила, Катька, Витька, убийца, — останутся жить, красть, тратить, встречаться, ездить и порадуются, когда завтра наряд ГАИ отыщет его в груде искаверканного железа. А как хотелось жить, а как прекрасны казались картины жизни — Ванда, Сашенька с книжкой в руках, и плеск моря напротив дома Волошина в Коктебеле, и толпы людей там на песке безмятежно и сладостно загоравших, и толпы людей на городских улицах; всем, каждому живому человеку завидовала теперь его обреченная душа — и тем, кто в этот час работал на заводе, кто ехал по шоссе, кто ел дрянной суп в самой худшей столовке, просил милостыню, собирал бутылки; всё — самое никчемное дело, последняя бедность, ничтожество, тюремный барак — окрашивалось в цвета уже недостижимого счастья — и казнило, казнило, сжигало заживо.