– Это другой поезд, у вас еще есть время.
Он бросается назад, позабыв о ребенке. Когда я взял девочку за руку, то узнал эту руку: у Яэли такая же на ощупь и так же она тебя держит. (Я склоняю все, что можно склонять: Яэль – Iаиль – Яэли, Яэлью, о Яэли.) В какое-то мгновение его осеняет: в правой чемодан, а где то, что в левой? Озирается по сторонам, подбегает ко мне, вырывает у меня руку моей Яэли – и в следующую минуту я теряю их из виду, они уже в толпе на другом перроне. Не уверен, что это был их поезд. Ужас.
Но это еще не «ужас-ужас-ужас», нет. «Ужас-ужас-ужас» – вот он. В «Звезде» днем раньше я встретил знакомого.
– А… Нам приснился один и тот же сон! – приветствовал меня он, как бы говоря: наше желание встретиться было обоюдным.
В комнате пили чай, болтали, а мне надо было с ним поговорить.
– Выйдемте отсюда, – сказал я.
Мы перешли в другое помещение. Это была господская зала, сохранившаяся в своем первозданном виде – сплошь украшенная деревянной резьбой. Эти стены много чего перевидали на своем веку.
Я едва был знаком с этим человеком. Высокий, в пальто кучерского покроя (Kutschermantel), борода, какие собственноручно стриг Петр – колом, на раскрасневшемся лице выступили капли пота.
– Извините, я не в себе совершенно. У меня сегодня умер сын.
– Ich bin fassungsloss, – вырвалось у меня по-немецки.
(«Она точно помнит, как сказала себе вслух: “Mein Kind ist weg”. Но почему по-немецки? К кому она обращалась? Не иначе, как есть в жизни такая страшная минута, когда начинаешь говорить по-немецки». «Суббота навсегда».)
Он достал из портфеля водку, мы сели за длинный дубовый стол, за которым уместились бы сорок тысяч братьев, и стали пить. После какой-то рюмки он сказал:
– Это уже второй.
* * *
В Русском музее выставка «Серов не портретист» – как не сходить? В железнодорожных кассах очередь за билетами – как не постоять? В Лавре похоронены Чайковский, Мусоргский, Глинка, Римский-Корсаков, Даргомыжский – как не поклониться? Среди могил лениво бродят хвостатые вампиры, такие отъевшиеся, что даже мышам не страшны. В последний раз я был здесь с Пирютко – восхитился «Другим Петербургом», позвонил ему, прямо в кабинет, а приехав, познакомился. (Да-да, знаю, что там много вранья – многое бросается в глаза, даже если читать стоя на одной ноге, но ведь так, стоя на одной ноге, и прочтешь всю, не отрываясь, от корки до корки.)
Пирютко:
– Надгробие Чайковского предпочтительней было бы видеть на могиле кого-нибудь другого. Глинка перезахоронен спустя два года после своей смерти в Берлине. Памятник маловыразительный, оригинал утерян. «Славься, славься, Святая Русь», а сам, прежде чем пересечь прусскую границу, вышел из кареты, плюнул, потом сел и поехал дальше. Как и Глинку, как и Римского-Корсакова, первоначально похороненного на Новодевичьем, Даргомыжского тоже перетаскивали с одного кладбища на другое, позабыв надгробие, вероятно, на Смоленском и через сто лет установив новое, ласкающее взор. На могиле Мусоргского нет креста, под могилой нет останков (остался лежать где-то под автобусной остановкой). Зато есть знакомый мотивчик: «Да ведают потомки православных…», а еще «знак макрокосма, имеющий также и другое название и голубеющий на фюзеляжах израильских “Кфиров”» (я выдал себя: было бы наивно думать, что Пирютко процитировал «Прайса»).