Гущин понял состояние приятеля и не стал докучать ему. Он разделся и улегся. Долго слышал он, как скрипело перо, и тяжкие вздохи сочинителя не давали ему спать. Только под самое утро Чащин, переписав статью в третий раз, — теперь уже на тот случай, если и второй экземпляр погибнет, не увидев света, — прилег и забылся тревожным сном. Один экземпляр он засунул под подушку, второй — в чемодан, третий — для Коночкина — оставил на столе.
Гущин встал и, выйдя в коридор, прочитал статью.
Вернулся он бледный. Повертел в руках снимки, словно хотел разорвать их, но потом раздумал, вздохнул и оставил на столе.
— Будет землетрясение! — только и сказал он.
8
Коночкин, широко расставив ноги и поблескивая голой головой, стоял в дверях своего кабинета, словно производил смотр сотрудникам. Было без пяти минут девять.
Чащин хотел проскользнуть мимо шефа в свою комнату, как вполне удачно проделали все шедшие перед ним, но Коночкин вдруг протянул длинную руку, чуть не перегородив коридор, и властно приказал:
— Чащин, ко мне!
В этом обращении было что-то похожее на обращение к собаке. Федор решил пройти мимо, будто не слышал этого оскорбительного зова, меж тем ноги сами собой сделали «на-пра-о!» и повели прямо в кабинет. Пораженный этим явлением, он только вздохнул. Павловские рефлексы покорного служаки вырабатывались у него с непостижимой быстротой. Коночкин был мастером по воспитанию и внедрению таких рефлексов.
Коночкин запер дверь на замок и прошагал к столу, держась так прямо, словно все еще чувствовал себя на параде. Зайдя за стол и создав, таким образом, некое служебное расстояние между собой и непокорным сотрудником, он сказал:
— Так-с, молодой человек! Решили стать писателем?
Тут возмущение вступило в бой с условным павловским рефлексом, и Чащин с удовольствием почувствовал, что может отвечать не только уставными словами. И, вместо того чтобы сказать: «Никак нет-с!» — он почти весело выговорил:
— Представьте себе, решил!
Это легкомысленное веселье, как видно, нарушило всю привычную воспитательную систему Коночкина. Он раскрыл на мгновение рот, вытаращил глаза и стал похож на рыбу, которую вдруг выдернули из привычной среды. Когда он спохватился и напустил на себя пугающе строгое выражение, было уже поздно — Чащин смеялся.
Если Иван Иванович Коночкин и был директором школы, то, вероятнее всего, плохим. Глядя на него, Чащин никак не мог поверить, чтобы такой человек мог управлять иначе, нежели окриком и приказом. А воспитывать людей лучше всего примером и уважительным к ним отношением. Если бы Коночкин был настоящим воспитателем, он немедленно переменил бы тон и тем самым занял снова утраченные позиции. Чащин был готов признать его авторитет — все-таки Иван Иванович был старше да и в газете занимал высокое положение. Он мог бы еще опровергнуть подозрения Чащина в своекорыстном отношении к истории с Сердюком. Для этого ему стоило лишь заинтересоваться тем, что успел сделать Чащин, и молодой журналист с удовольствием пошел бы навстречу. Ведь так трудно ниспровергать авторитеты, даже если они дутые! А против заместителя редактора у Чащина были только ничем не обоснованные подозрения. Но вместо того чтобы попытаться понять Чащина, Коночкин завопил что было силы: