— Ну, вы знаете, — сказал он. — Примитивизм.
А на него навалились собственные проблемы. И когда для Мириам настало время приехать и выйти за него — отсрочка, как он понял позже, объяснялась ее дурацким отношением к приданому, — индеанка беззаботно, даже слишком беззаботно, перебралась к другому. Правда, через три дня она явилась назад, сказала, что собирается замуж, на этот раз по-настоящему, и не подарит ли он ей кое-какую мебель. Он помог погрузить скарб на спины двух индейцев-носильщиков, и она окончательно ушла вместе с младенцем, чья головка свешивалась из шали. Увидев маленькое личико, он почувствовал, как в нем шевельнулось странное чувство. «Мой, — сказал он себе, но тут же добавил: — Может быть». Поручиться никогда нельзя, да и ребенок был обычным черноволосым индейским ребенком. Замуж девица, само собой, не вышла, даже и не собиралась.
Когда Мириам приехала, жилье оказалось почти пустым — за все время он не скопил ни песо. У него была кровать, плита, раскрашенные тыквы, резные деревянные фигурки, прекрасной расцветки керамика да на стенах висели рисунки и картины его мексиканских друзей. Ему казалось, что все вполне пристойно, но посмотрели бы вы на лицо Мириам! Сказать она ничего не сказала, но стала совсем несчастной, и первые несколько недель только и делала, что плакала, при этом по каким-то неясным, высосанным из пальца поводам. Проснется он ночью, а она лежит и горько плачет. Сядут они утром за кофе, а она уронит голову на руки и опять в слезы. «Не обращай внимания, — говорила она. — Сама не знаю, в чем дело. Просто хочется поплакать». Теперь-то он понял, в чем дело. Три года она строила радужные планы, приехала черт знает из какой дали — и не представляла, как заявится назад домой. Настроение это длилось у нее не особенно долго, но медовый месяц был испорчен вконец. Об индеанке она и понятия не имела, веря, если, конечно, не притворялась, что до свадьбы он тоже был девственником. Любопытство Мириам не мучило, нравственные принципы были строгие, и он никак не мог решиться посвятить ее в свое прошлое. Она, черт ее дери, и мысли не допускала, что у него вообще было какое-то прошлое, кроме, конечно же, трех лет их помолвки. Ему всегда казалось, что девственницы, как бы холодно они себя ни держали, страстно, до дрожи в коленях желают узнать тайну, пока им ее благополучно не открывают в безопасной свободе освященного браком ложа. Но Мириам опровергла его теорию, как со временем опровергла и многие другие. Его намерение сыграть роль умудренного опытом мужчины, обучающего невинную, но с интересом внимающую новобрачную, было задушено в зародыше. Она не хотела ничему обучаться, и ее не волновало, интересно ему с ней или нет. Стоило ему разнежничаться, как мысли Мириам уносились куда-то далеко, в собственные темные глубины, словно предшествующая и более мучительная травма познания не отпускала ее от себя. По каким-то причинам, о которых она не хотела или не умела говорить, ее было невозможно приручить. Не пришлось ему, кстати, сыграть и роль поэта. Его стихи Мириам не трогали. Она предпочитала Мильтона. Так и заявила. И еще заявила, что главным событием в их браке считает обоюдное принесение в жертву девственности, а раз этот священный обряд уже свершился, то все последующее, куда более вульгарное, ее уже не интересует. Наготове у нее всегда была роскошная, применимая ко множеству ситуаций фразочка: «не переступать черту». И «черта» эта становилась особенно жирной, когда они ложились в постель…