Привезли меня к белому большому зданию и мы, войдя, сразу стали спускаться вниз по ступенькам, таким длинным и холодным, как будто спускаемся в плахту. Я выглядел здесь чужеродно – в своем комбинезоне с каской на голове, но бледные тени людей в белых халатах, смотрели сквозь меня, не удивляясь и не отвечая на мое беспомощное здрасте. На длинном металлическом столе под белой простыней лежало тело. И доктор для мертвых, высокий, худой до желтизны и пропахший химией и смертью, спрашивая разрешения у полицейских, шелушащимися от частого мытья руками, поднял простыню. И моя девочка – голая, мертвая лежала на металле – спокойная, далекая, – голос взрывника звучал все глуше и глуше и мы, слепо трогающие руками свои глаза, чтобы почувствовать глазные яблоки и убедиться, что они у нас есть, теперь стали беспокойно дергать себя за мочки, боясь потерять и слух – это последнее доказательство, что мы еще живы. – Грудь ее пересекал толстый шов, как у соседа моего, который нам показывал свою грудь, после того, как ему сделали операцию на сердце. Он тогда всем показывал шов и фотографию своего хирурга, которую носил в кошельке. Девочка моя, голая, но вся невинная, невиннее, чем я видел ее в последний раз, лежала на столе, и я не сразу услышал вопрос доктора, спрашивающего меня, узнаю ли я покойницу. Узнаю ли я покойницу? – повторил он и я вспомнил ее слова, там в ночном клубе, когда сказала она – понятия не имею кто это, и назвала меня старым пьяным идиотом. И я хотел сказать, что понятия не имею, хотел сказать, что это не она, хотел оставить себе надежду, хотел забыть голое тело со шрамом, бледное и мертвое, хотел… но мысли мои прервал голос полицейского, который сказал, конечно узнает. И я узнаю, я ее знаю с рождения.
Это она, дочь. Я смотрел на тело ее и вспоминал. Узнал шрам на колене, который она получила, когда упала на острую гальку возле железнодорожного переезда, возвращаясь из школы, я вспомнил как она плакала и почти улыбнулся своим воспоминаниям, но ледяная маска лица не позволяла сложить улыбку. Я узнал родинку на левом бедре, такую же, какая есть у моей старухи, я узнал руки ее, которые заканчивались непривычно длинными ногтями, слишком красными для мертвенной их бледности. Лицо ее было без косметики, а волосы, пестрые от краски, убрали за маленькие правильные уши, и лежала она передо мной такая невинная, как в детстве, когда вырезала из старых журналов портреты певцов с чудными именами.
Полицейский спросил доктора о причине смерти и тот ответил равнодушным голосом усталого человека, привыкшего к виду спокойных трупов на столе и рыдающих живых возле. – Передозировка наркотиками, видимо недавно стала принимать и не рассчитала дозу. Руки моей девочки, действительно были покрыты мелкой строчкой уколов, я узнавал их, эти проколы у вен. У меня были такие же, когда я регулярно давал кровь, сначала в армии, а потом и на шахте, чтобы получить отгулы. Вот и у нее вена была тоже в точках, потемневшая, почти желтая. Полиция потом увела меня из мертвецкой, полной подземного шахтерского холода и заставила подписать какую-то бумагу. Тогда услышал я, что в соседней комнате говорили о ней, моей девочке, обсуждая не только то, что нашли при вскрытии в ее теле большую дозу героина, а и то, что была полна и мужского семени, и не от одного мужчины. И все это со смехом, скрипучим, издевательским. – Вся была нафарширована, просто капало из нее – слышал я чужой голос и опять сжалось сердце и кулаки, но полиция была рядом: они меня взяли под руки, повели, говоря что-то утешительное, и вывели из этого холодного скорбного здания, и насмешливый голос, говорящий ужасные вещи о моей дочери, умолк.