Авангард как нонконформизм (Бычков) - страница 70
Алексей НИЛОГОВ. Торопливо провозглашённая смерть постмодернизма на русской почве обернулась его небывалой жизненностью. Это психоаналитический факт нашего культурологического вытеснения. Мне кажется, что мы не можем выговориться полностью, чтобы сказать ницшевское «Да!», разоблачившись до всех подноготен. Да и контрницшевское «Нет!» сказать не под силу. Потому что зачарованы формой вечных вопросов, которые остаются безответственными к вопрошающим. В надежде найти хотя бы какую-нибудь опору, мы спотыкаемся на пустом месте. Но этого места нет и быть не может.
Зря ты заговорил о Кафке. Жизнь в своём абсурде давно превзошла его. Видимо, теперь следует произносить так: Ко-Кафка. Проблема в том, что литература заигралась в жизнь и смерть, превратившись в текстурбацию. Это разновидность аутосексуальности. Её языковая игра – всерьёз и по правилам. Видимо, поэтому пора отказаться от этого функционального стиля, который лингвисты называют стилем художественной литературы. Ты подхватил у меня идею об антиязыке, которую я позаимствовал у Ф. И. Гиренка. Может быть, через антиязык литература перестанет быть текстурбацией? Хотя, собственно говоря, как ты понимаешь антиязык с точки зрения современного русского писателя?
Андрей БЫЧКОВ. Ты говоришь, что «места» для вопрошающих к «безответственным» вечным вопросам нет. Но я думаю, что это «место» есть. И это «место» и есть «смерть», которую следует оговорить в подобном контексте как «ничто». И Кафка – в этом смысле – остается самым актуальным писателем. Потому что он и персонифицирует этот опыт «ничто», в котором только и возможен «другой мир» – мир литературы. Понимать Кафку как абсурдиста – поверхностно, он, прежде всего, теолог – писатель, быть может, единственный, который сам дошел до теологического опыта. Ты говоришь, что «литература заигралась в жизнь и смерть, превратившись в текстурбацию». Но литература, на мой взгляд, это и есть игра изначальная, игра, пронизанная «жизнью и смертью», становлением смыслов и ускользанием от них. Вот почему философам так трудно «справиться» с литературой. Для философских «смыслов» она подобна разъедающей щелочи, как говорит Бланшо. Потому что литература и шире искусство – это и есть стихия того самого «ничто», которое и порождает (и одновременно разъедает) любое «нечто». И эта игра «ничто» в «ничто», на своем гребне порождающее «нечто», а в провале его уничтожающее, и есть «язык», который, кстати, в любой момент может представиться и «антиязыком». Потому что язык для меня – это вся широта языка, как озабоченного, так и не озабоченного смыслами. Но чем тогда «должен» быть озабочен именно антиязык в своей тяге к некоей изначальной непрозрачности? Я не скрою, что для меня здесь больше важна риторическая фигура речи, которая нащупывает по своим, игровым, правилам свое, языковое, сопротивление смыслам, и – опять же – потому что она играет с «ничто». Я понимаю, что лингвистическая проблема «антиязыка» превосходит художественные задачи речи. Потому что это уже лингвистическая наука, то есть поиск смыслов, и для нас, писателей, уже не наша – «живая» – территория. С другой стороны, наша писательская работа – это всё-таки тоже «работа в неясности» и ради неё, потому что сама жизнь принципиально неясна. Поэтому все, что открывает каждый новый писатель, – это в том числе и работа на границе языка, ход «туда и обратно». Наверное, самые наглядные примеры антиязыка в литературе – это эксперименты Хлебникова и «Поминки по Финнегану» Джойса – вот где и неологизмы, и отсутствие синтаксиса, и попытки звуковых подражаний и передач, то есть попытка «напрямую» выйти к непрозрачности. Но и Кафка, о котором мы заговорили, тоже идет к этой непрозрачности, но посредством