— Ну, знаете, — возразил Герасимов, — родители ведь многого не знают о своих детях. А вы присаживайтесь.
Она деловито села, налила себе чаю и, прихлебывая из чашки, стала оглядывать всех: какова же реакция? Но все спокойно пьют чай. Старушка же распалилась еще больше:
— Пишет, что Сережка босый бегал. Да у него боты были! Босый! Так можно написать чего хочешь. Что ж, я такая неаккуратная тюхтя, что с чугунами вожусь? Да у меня и кастрюль полно!
— Разберемся, разберемся, — пытался унять ее Герасимов. — Что-то будем менять и добавлять на месте.
— А что Кошевого взяли и сделали главным, когда Сережка-то главный? Значит, вспомнили ему, как коммунхоз его ругал, что кошек развел целый чердак! А Ленка Кошевая сама сдала дом немцам, понимаете, сама! Какая умная, в сарай перебралась! Нате-ка, дорогие немчушки, живите в нашем доме.
— Позвольте, — Сергей Аполлинариевич поднял палец, — в этом ваше незнание. Это не подлежит обсуждению.
Она затихла, допила чай и, уходя, низко поклонилась, все же бросив на прощание:
— Небось у нас на шанхайчиках немцы не жили, им наши мазанки не подходили. Прощевайте!
Дверь закрылась, и все с облегчением вздохнули. Пошел вежливый, невеселый разговор о том, что все родители должны нам по возможности помочь с деталями, упущенными писателем, а упущения эти есть, поскольку Фадеев не сразу после отхода немцев появился в этих краях, а приехал позже по рекомендации ЦК комсомола.
На другой день надо было идти в дома тех родителей, детей которых нам предстояло играть. И я поутру побежала в хутор Первомайский к реке Каменке, где мне указали домик Громовых. Постучала и вошла. Вытянувшись, как перед смертью, мать Ульяны лежала, слившись с кроватью, и, видно, не поднималась она уже давно. «Вот, вот она, — подумала я. — Это Уля, только в возрасте и больная». Какое иконописное лицо, длинная шея и большие черные шары-зрачки. Уля, конечно, взяла у нее более смягченный вариант.
Отец засуетился, стал угощать сорванными с грядки огурцами с пупырышками. Он ладонями протер огурцы, еще затуманенные утренней росой, и подал мне:
— На, Ульяша наша, ешь!
Отец был высокий, стройный, с пшеничными усами и зеленовато-серыми глазами.
— Борщику налей, что ты студентам огурцы, — слабо улыбнулась мать.
Пока они готовили на стол, я попросила разрешения войти в Улину комнату. С первого взгляда она показалась мне нежилой: уж так все сложено и прибрано, как при живом человеке не бывает. Руками боязно дотрагиваться — ведь это комнатка-музей. Глаза схватывают вышивку, книги, все, чем она жила.