И всякий, кто встретится со мной... (Чиладзе) - страница 38
О вдове и ее ублюдке он и не помнил, пока не нажал на курок, — вспомнил он о них лишь тогда, когда раздался выстрел и между пальцами борчалинца засочилась кровь. Борчалинец не убирал рук с живота, словно поймал на нем какое-то скользкое, слизистое беспозвоночное и боялся, чтоб оно не ускользнуло. Вернуть в ствол вылетевшую из него пулю не смогла б и нечистая сила! Единственное, что могло хоть немного помочь ему в этом новом несчастье, это срочно свалить собственную глупость и слепоту на кого-нибудь другого — поэтому-то в момент выстрела он и вспомнил вдову и этого проклятого молокососа, прятавшихся за его спиной. Но страх и ненависть оглушили, сковали его, отняли у него язык; он ничего не слышал, ничего не чувствовал, кроме страха и ненависти, мучительных, не дававших покоя, словно накопившаяся за долгие годы грязь, которую хочется соскоблить кирпичом, песком, ногтями! Когда он пришел в себя, борчалинца во дворе уже не было, а болваны соседи единодушно восхваляли его за спасение вдовы и сироты. Сперва он рассвирепел и чуть было не замахнулся на них простыней — грязной простыней вдовы, случайно попавшейся ему под руку, когда он вдруг кинулся на помощь к раненому. Но он быстро сообразил, что положение заступника вдовы и сироты все же лучше, чем ничего, что теперь деревня хоть не бросит его в беде, не даст борчалинцу слопать его в одиночку; к тому же это украшало его неким благородным ореолом, в чем его раздраженное самолюбие нуждалось сейчас, как больной в лекарстве. Поэтому-то он в ту ночь не дал себе воли, отложил наказание своих губителей. В своем праве наказывать их он не сомневался: попал-то он в это нечеловеческое испытание только из-за них!
Он долго глядел в непроницаемую тьму, в которой исчез раненый борчалинец. Потом он в недоумении пожал плечами, не сразу сообразив, почему у него в руках кувшин и простыня. Потом кто-то вел его по пустой деревенской улице — под руку, как человека, идущего за гробом ближнего. А потом он сидел один на сундуке в своей палатке, нетерпеливо вслушиваясь в темноту, чтоб услыхать фырканье лошади. Он надеялся только на лошадь — дело оборачивалось так, что следовало немедленно бежать. Но он уже знал, что никуда не убежит.
В ту ночь он и пуговицы на воротнике не расстегнул, и на сундук не прилег, даже как будто и глаз не закрывал — и все-таки умудрился увидеть сон. Он задыхался— воротник мундира сжимал ему горло, словно раскаленный железный обруч. Не выпуская из руки пистолета, ставшего вдруг невероятно тяжким, громоздким, он никак не мог справиться с ним: дуло без конца поворачивалось вверх или вбок, как голова заупрямившегося перед кормушкой осла. «Стреляй скорей, людей стыдно!» — кричала ему вдова, бывшая в то же время и Георгой, и борчалинцем. Потом зашипел порох, повалил белый дым, и дуло пистолета выплюнуло пулю, словно вишневую косточку. «Я — гость!» — пробормотал Кайхосро, показывая свои пустые ладони (пистолет он успел незаметно выбросить себе под ноги). «Тебе надо было убить меня!» — засмеялся прямо ему в лицо борчалинец, бывший вместе с тем и вдовой и Георгой. «Вы что-то путаете… я не майор, я в Тбилиси родился!» — крикнул Кайхосро и побежал вниз по лестнице. Прямо перед ним шел какой-то мужчина, приземистый, с густыми, вьющимися черными волосами. Его голое тело было обернуто, как у банщика, простыней— довольно-таки грязной; короткие, с обваренными пятками ноги были в деревянных сандалиях — тоже как у банщика; сандалии гулко стучали по голому склону холма. «Кто ты такой?» — кричал ему Кайхосро; а мужчина хихикал, и его узкие женские плечи вздрагивали. «Я — Ной, дружок, Ной!» — говорил он в промежутках. Кайхосро успокаивался, словно узнав его, и шел дальше; но вскоре он вновь забывал, кто это, и все начиналось сначала — и тревога Кайхосро, и хихиканье тщедушного мужчины. Внезапно тот задрал простыню и тут же, прямо перед носом Кайхосро, присел на корточки. «Что ты нос воротишь?» — крикнул он снизу. У него были голые, без ресниц, беспокойные, как крылья бабочки, веки. «Брюхо бесстыже, как жизнь, — оно не терпит ни пустоты, ни полноты, его нужно наполнять и опорожнять, наполнять и опорожнять! Оружие выбросил?» — «Выбросил», — ответил Кайхосро. «А шлем?» — «Шлем тоже». — «Вложи в него камень — не то он покатится вниз, много лишнего шуму наделает…» Кайхосро нагнулся, чтобы поднять камень, — и вдруг ему в лицо ударил тбилисский зной. Взглянув вниз, он увидел город рыжего, ящеричного цвета, коварно притаившийся по обоим берегам реки. «Отвяжись!» — злобно крикнул он городу. «Не смотри — голова закружится, пропадешь… — предупредил его мужчина. Он уже встал и снова карабкался вверх; к подошве его сандалии прилип смятый, грязный листок. — Ты же спасся… чего тебе еще, что тебя мучит?» — сказал он Кайхосро. «Спассяиспассяиспас-ся…» — бессмысленно повторял Кайхосро. «Умереть легко, а спастись трудно… это не всякому дано!» — сказал мужчина. «Спассяиспассяиспассяиспасся…» — снова пробормотал Кайхосро (ему хотелось сказать что-то совсем другое, но он не знал, что именно). Мужчина молча шел наверх, и Кайхосро следовал за ним, не спрашивая, куда они идут. В темноте он наткнулся на лошадь. Лошадь вздрогнула — вероятно, спала; потом узнала хозяина и, фыркнув, обдала его запахом своей отрешенной, теплой, сильной жизни. Под открытым небом, с влажными от росы боками, она была в одно и то же время и прохладной, и горячей, и тревожащей, и успокаивающей. В темноте смутно вырисовывалось ее тело — просторное, прочное, непостижимое, как земля…