Хвала и слава. Том 2 (Ивашкевич) - страница 279

И свою собственную жизнь я не могу понять. Видно, с самого начала она была ошибкой, большой ошибкой игрока, который в начале игры ставил на «rouge»[75], а выпадало «noir, noir» [76], и так все время. Сейчас ничем уже нельзя помочь. Но разве нельзя что-то было сделать на заре жизни? Может, надо было не так доверять жизни, бояться ее даров и отвергать их, отвергать все. Напрасны все эти рассуждения, вижу всю их никчемность, но не могу их отринуть. И они возвращаются, возвращаются в ночи — хотя днем кажется, что они уже изгнаны.

Паулинка, дорогая, прости меня за это письмо, такое хаотичное и в сущности бесцельное. Все же мне стало немного полегче оттого, что я написала его. Итак, пойми и люби

Твою Эвелину.

Письмо привез пани Шиллер старик Козловский. К этому времени он уже знал, что Ромек в Освенциме. Когда пани Шиллер спросила его, как чувствует себя пани Ройская, он ответил: «Не знаю, лицо у нее словно каменное».

V

Геленка встретила Губерта на Маршалковской, возле «Араба», на углу Новогродской. Был апрель, но солнце грело, как в июне.

— Куда ты идешь? — спросил Губерт Геленку.

— Так, куда глаза глядят.

— Поедем со мной в Подкову, — предложил Губерт, — увидишь моих ребят.

— Каких ребят?

— Самых младших. Сегодня присяга харцеров>{83}. Ну, поехали.

— Ладно. Дел у меня нет никаких. Блуждаю по улицам.

— Боишься?

— Бояться не боюсь, но…

Электричка на углу Маршалковской, возле уродливого красного дома, рядом с которым помещался известный ресторан, как раз отправлялась. В вагоне в этот час было довольно свободно, хотя по утрам и к вечеру здесь царила толчея. Разумеется, в электричке ни о чем важном они не говорили, лишь время от времени перекидывались словечком о погоде, облаках, о том, как освещены поля. Сидели они друг против друга, на отдельных местах.

На границе города, где последние дома лежали в развалинах, разрушенные во время осады, в вагон сели два жандарма. Они остались на площадке и не обнаруживали намерения трогать пассажиров. Но разговор в вагоне сразу пошел иной. Все сидели напряженные и делали вид, что на жандармов не обращают ни малейшего внимания, но когда те вышли в Ракове, все облегченно вздохнули.

Говорили Губерт и Геленка мало, но внимательно всматривались друг в друга между фразами о погоде и о молодых листочках. Геленка отметила, что Губерт за последнее время очень изменился, — блеск затаился в его глазах, они выцвели и стали как бы выпуклее, кудри свои он спрятал под берет, лицо стало открытым, более доступным, но вместе с тем и менее красивым, на лбу, довольно низком, прорезались поперечные морщины. И рот Губерта, его губы, прежде такие свежие, сочные, как две вишни, стали теперь тонкими, бледными и выражали ожесточение. В весеннем свете, который шел от зеленеющих полей, Геленка смогла рассмотреть все эти перемены в Губерте. Ее они удивили. Ведь Губерт не слишком принимал к сердцу оккупационные трагедии. Или, может, его беззаботность, игра в конспирацию — одно притворство? Может, все это всерьез? Трудно было в это поверить.