Хвала и слава. Том 2 (Ивашкевич) - страница 278

Ты помнишь его, ты столько раз видела его в Пустых Лонках — вначале мальчиком в матросском костюмчике, потом юношей у смертного ложа бедняжки Михаси, — какой он был обаятельный, словно лучик сиял над его головой, золотя его темные волосы. Какой он был нежный и чуткий, какой послушный и учтивый! И эти его красивые руки.

Неужели это возможно — какое сплетение обстоятельств обрекло его на это, — чтобы он этими руками сжимал черный металл автомата? Когда этот нежный ангел научился обращаться с оружием? Как мог он таиться в тени, как мог взять на себя такие страшные преступления?

Дорогая Паулинка, так не хочется верить в это. Плачу — но говорю себе: нет дыма без огня.

А Оля? Ты думаешь, я не вспоминаю о ней? И жаль мне ее, и возмущает она меня. Как можешь ты жить там вместе с ними со всеми?

Я знаю, ты со всем примиряешься, но это не равнодушие, не страшный этот порок, нет, это твоя неисчерпаемая доброта. И снисходительность, которой научили тебя твои дети.

Ты, наверно, согласишься со мной, дорогая Паулинка, есть что-то ненормальное и, я бы сказала, даже аморальное в том, что молодые умирают раньше стариков. Отнять у стариков надежду — то же самое, что отнять у них веру. А может, даже и любовь. И отсюда эта внутренняя пустота и внутренняя черствость. Я не могу с собой справиться, не имея уже никакой пряжи. Да и основа тоже надорвана. Только здоровье у меня пока еще крепкое, и даже днем, заработавшись, чувствую себя, как в прежние годы. Вопрос «зачем?» приходит ко мне по вечерам или — если не сплю — ранним утром.

Стараюсь выйти из этого моего состояния. Я была глупой в молодости, хотя смерть Геленки должна была меня предостеречь. Я не поняла этого предостережения, уж очень я, старая коза, была самонадеянна. Лишь постепенно научилась заглядывать в свое сердце и только теперь поняла, насколько оно пусто.

Знаю, Валерек не был хорошим человеком, знаю, он не оставил после себя ничего, что можно было бы назвать красивым. Но он сам был очень красив. В этом, конечно, нет никакого спасения, никакого утешения, особенно для матери, но от сознания бесполезности этой красоты тоска еще больше. Я собираю памятки по Валерию и прячу их в один ящик — их мало, и все они ничтожные. А мне бы так хотелось придать какое-то значение этой загубленной жизни. Но ведь нельзя же насильно придать значение жизни. Жизнь — это нечто такое, что не поддается определению, ускользает, как вода из сети при ловле рыбы, и сколько бы ни старалась, я не смогу удержать эту воду. И это, может быть, главная причина моего отчаяния: чувствовать, что все мои усилия что-то создать, отстоять — напрасны. Я должна отдаться на волю этого течения, которое все вершит за меня — и жизнь и смерть. Жизни и смерти Юзека я придала какое-то значение, похоронила его в том склепе, который, даже если мне придется покинуть его, навсегда останется здесь, где я его выстроила. Вижу я и смысл в короткой жизни Геленки. Я уже сказала тебе, она была предостережением. Но объяснить себе жизнь Валерека не могу. Может быть, потому, что еще ни один философ не объяснил, что есть зло.