Адель подняла на мужа полные слез глаза:
— Разве я могла когда-нибудь предположить, что не смогу самостоятельно принять гостей, что силы так быстро покинут меня… Ведь я еще не совсем стара. Помнишь, твоя мать до восьмидесяти лет и урожай собирала, и виноград топтала, и коров доила…
Отто обнял жену, притянул ее голову к себе, погладил по волосам:
— Для меня ты, любимая, никогда не состаришься. Просто сегодня очень много народу — ведь двойной праздник! Радоваться надо, а не плакать. С завтрашнего дня я свободен, как птица. Будем с тобой ездить по стране, смотреть разные города, диковины, встречаться с новыми людьми… да мало ли что можно делать, когда все время — с утра и до Вечера — в твоем распоряжении. А главное — у нас еще один внук! Ты только подумай: это четвертый наш внук, не считая девиц. Разве от этого плачут? Ну же, улыбнись. — И он потрепал жену по щеке…
Когда все было готово и гости уселись за накрытые белыми скатертями столы в виде буквы «Г», Отто, сидевший у самого угла, — так он захотел сам, потому что с этого места мог охватить взглядом обе его неравные части, — встал, поднял бокал, поправил галстук, надетый по настоянию сыновей, положил ладонь на плечо сидящей рядом жены и сказал:
— Мы с Адель благодарим вас за то, что пришли разделить нашу радость, рождение Генриха. Я хочу выпить за это. Но прежде прошу выслушать меня. Вы знаете, я не из говорунов, но сегодня мне хочется многое сказать вам, потому что завтра я ухожу на покой…
Гости зашумели, послышались недоуменные возгласы — не все знали, что старик Отто уходит на пенсию.
— Это вопрос решенный, — продолжил он, — но я не об этом. Вот уже двадцать лет, как мы обосновались в Казахстане. И не наша вина, да и местный народ не виноват, что эта земля так и не стала нам родной, что наши дети, даже те, кто приехал сюда в младенческом возрасте, не считают ее своей родиной. Что тут поделаешь? Возможно, мы, старики, не приложили сил, чтобы внушить им, что такое родина. О майн Готт! Разве нам до этого было? Пять месяцев в пути, холод, голод, последнюю одежду приходилось менять на хлеб, болезни, человеческие потери — мы не успевали оплакивать усопших, а прибыв сюда, на пустое место, не теряя ни минуты, начали строить, чтобы не остаться под открытым небом. Какое это было счастье, когда к вечеру мы закончили наш первый барак, бросились вповалку на голые доски и заснули мертвецким сном. Разве после этого мы могли внушить нашим детям, что теперь их родина здесь? Не знаю… Только в одном я уверен: чувство родины — это как любовь, его нельзя внушить, его нельзя ощутить только потому, что ты родился здесь, а не в другом месте, оно либо есть, либо его нет. Вот некоторые считают, что родина там, где изначально поселился твой народ, где говорят на языке предков, где тебя окружают люди твоей национальности. Это не так. Разве мы когда-нибудь считали своей родиной Германию? Разве мы здесь тосковали по ней, а не по Екатеринофельду? Не знаю, не знаю… Может быть, наши далекие потомки, прожив здесь два или три века, воспримут эту землю как свою настоящую родину… может быть. Нам не дано это постичь. Но сегодня я хочу пожелать своему внуку, своему Генриху, чтобы в его сердце всегда жило чувство родины — не важно, где и какой она окажется, чтобы никогда не постигло его ощущение неприкаянности, инородности, чтобы никогда не почувствовал он себя человеком второго сорта. Я не стану объяснять, что это значит, — старики знают, помнят, это не забывается…