Азевич заметил, что воробьи почему-то не подлетали к ласточкиным гнездам и вроде даже не обращали на них внимания. Они оживленно чирикали на другом конце сарая, порхали по балкам, но старые чужие гнезда их не интересовали. Наверно, где-то у них были свои, и они их держались. Не то что люди.
Люди! Как с ними бесцеремонно поступали и еще чего-то от них дожидались. Все годы советской власти они были средством, материалом для осуществления не слишком умных, иногда вздорных, а то и безумно-безжалостных планов. Через голод, несправедливость и кровь. В те годы Азевич скрепя сердце пытался убедить себя, что все это правильно, потому что нужно для высшей цели: для счастья последующих поколений. По крайней мере, так писали в газетах. Какие они будут, эти последующие поколения, еще не известно, а ныне живущие уже обязаны были обеспечить их счастьем — не было ли в том элементарной несправедливости? Эксплуатация человека современным ему человеком считалась делом преступным, а каторжная работа на человека будущего выдавалась за дело чести, доблести и геройства. Странную, однако, философию изобрели большевики, думал Азевич, удивляясь, как это оставалось никем не замеченным. Для него с годами все отчетливее становилось: если происходящее во вред живущим, то и не на пользу последующим. Во вред и тем и другим.
Всегда очень тягостно было размышлять о жизни, о собственной судьбе — одни разочарования и боль. Обычно он избегал думать о том, что от него не зависело, с головой уходя в повседневные заботы, в суету бесконечных и многотрудных партийных кампаний. Потом как-то постепенно пристрастился к водке и нередко в поездках, в командировках, среди знакомых отводил душу в застольях, а чаще — в тесном кружке где-нибудь на уютной опушке, речном бережку. Пили много, говорили, однако, мало: больше о частностях службы, сложностях отношений с начальством, редко — о женщинах. Разговоров о политике согласно избегали, это он чувствовал точно. На том, что больше всего болело, лежало негласное табу. Откровенные разговоры о политике партии были делом смертельно опасным; Азевич уже знал, что многие, забывшие об этом, поплатились карьерой, свободой. А то и жизнью.
А вот теперь говори, о чем хочешь, да не с кем. Он остался один со своими мыслями и безмолвными воспоминаниями. Так можно и погибнуть, ни разу никому не раскрыв душу, не высказав того, что наболело за много лет. Оставшись вдвоем с Городиловым, они тоже ни о чем не говорили, кроме как о войне. Хотя это были откровенные разговоры, тут уж можно было не лицемерить. Надо было драться, и надо было победить. Иначе ничего не станет — ни жизни, ни даже надежды. А так еще быть может... Быть может, после войны что-то изменится к лучшему. Неужто и в этой кровавой борьбе народ не заслужил лучшего к себе отношения? А впрочем... И победу, если она наступит, можно истолковать по-разному. Ведь всякая борьба заключает в себе двоякий смысл: не только против, но и за. За что боролся он, Азевич? За то, что пережил он, его отец с матерью, сестра Нина, квартирный хозяин Исак, Анеля и ее родители, он не хотел бы. Тогда за что же?