— И тоби спасиби, — Фалалей поцеловал ее в голову, потом поднял с поклона и обнял, как родную, — Велику спробу[232] ти видержала, дочка. Вид отця свого не збочувала[233]. Отак и будь!
На лице его кровянел след кнута. Значит, не остановила старца угроза полусотника, не усмирился он, принял свой крест.
И Даренка примет!
От этой мысли ей стало легко-легко.
— А я схаменулась[234], никого немае, — поглядывая на глиняный светец с кривобокой лучиной, беспечно стала рассказывать она. — Темно, хоч в око стрель![235] Почала шукать, а ви ось де. И свитло у вас. И дихати с чем.
— Це я винний, — опечалился татка. — Прости мене, доненько. Недобачив.
Оказывается, Даренка уже приходила в себя. Морозило ее сильно — зуб на зуб не попадал. Вот татка и отнес ее наверх. Там теплее. Огня зажигать не стал, потому как темничка глухая, дыму выходить из нее некуда. Подождал, пока Даренке не полегчает, и решил потом спуститься к панотцу Фалалею. Дверь притворил, чтобы не потревожить ее балачкою[236], а того не сообразил, что она испугаться может. Вот дурень старый! Сперва делает, а потом думает.
— Ничого, батичку, я не злякалась, — поспешила успокоить его Даренка. — Усе добре пишло. Не кори себе, будь ласка.
— Ну тоди ладно, — повеселел татка. — На ось тоби хлибця, доненько. Иж, щоб сили взялись.
Краюшка была черствая, обкусанная, но Даренке она показалась белым коржем. Ее можно разом сжевать, а можно сосать долго, как цукерку[237].
Даренка решила растянуть удовольствие.
На какое-то время ей показалось, что все страхи миновали.
Рядом татка и старец Фалалей. Втроем они придумают, как из этого узилища выбраться. Обязательно придумают! Не век же им здесь томиться.
Нижняя темничка показалась ей повыше, попросторней. И кутник в ней срублен из угла в угол. И стены не обуглены. И цепей нет. И главное — разомкнулась могильная темень.
Огонек лучины напоминал цыпленка, который проклюнул яйцо изнутри, а выбраться из него не может. Сил нет. Вот и вихляется он из стороны в сторону, вот и выкидывает из скорлупы влажную, широко раззявленную, грязно-желтую головенку.
Взять бы его на руки, обсушить своим дыханием, да ведь погаснет от такой заботы. Что тогда?
Не дожидаясь, пока догорит лучина, татка стал отщепывать новую. А полено-то не сосновое, как надо, а березовое, в печи на выпаренное, на солнце не досушенное. И резать его нечем. Разве что руками драть?
Так татка и сделал. Оцарапался, силясь, озанозился, а лучин-таки нащепал! Тускло они горят, дымно, но ведь горят.
— Ты усе можеш, — похвалила отца Даренка. — 3 тобой ни ув якой хурдиги