Как много в этом звуке… (Пронин) - страница 305

Подняв глаза от машинки, я увидел цветы на своем столе, высохшие и оттого пахнувшие выжженным побережьем Коктебеля. Цветы стояли в голубоватой пузатенькой вазочке с высоким горлом. Взяв вазочку в руки, я вдохнул запах иссохших стеблей, свернувшихся лепестков и на какие-то секунды снова оказался на коктебельской набережной, среди громко хохочущих писательских жен, у облезлой и нагретой за день железной бочки, из которой тонкой струйкой текло мутное вино…

Цвет пузатенькой вазочки точно совпадал с цветом моря в полдень — та же голубизна с легким зеленоватым оттенком, глазурь, напоминающая водную рябь и сухой шелест жесткой травы… Кстати, вазочка эта сопровождает меня по жизни уже лет тридцать, с тех пор еще, когда я жил на Украине в маленьком, вросшем в землю глинобитном домике. Мать иногда брала меня с собой на базар — это было целое путешествие. Вначале, больше двух километров, мы шли по железнодорожным шпалам, пересыпанным горячим ракушечником, он ломко скрипел под ногами, жестко колол босые ноги. Потом садились в красный трамвай с узким входом и длинными гладкими поручнями. И два вагона, не торопясь, ковыляли по разболтанным рельсам через весь разбомбленный и сожженный войной город. В трамваях со штанги свисали ручки, у входа сидели кондукторши. Они продавали билеты, открывали и закрывали на остановках двери, дергали за какой-то шнур, подавая сигналы водителю, или, говоря точнее, вагоновожатому. Некоторых кондукторов я помню до сих пор, это были кричащие, худые, малорослые женщины, способные протискиваться сквозь плотно набитые вагоны. Однажды такая вот кондукторша поручила мне закрыть дверь на остановке, а сама быстро и, кажется, необратимо ввинтилась в толпу и исчезла за спинами. Дверь я закрыл, видимо, не совсем удачно, кого-то прижал, прищемил, послышались ругань, угрозы написать жалобу куда надо, а я ни жив ни мертв сидел на месте кондуктора и ждал расправы. Иногда мне кажется, что я до сих пор жду наказания за то давнее непредумышленное, но очень серьезное преступление.

На базаре мы покупали картошку, помидоры, а иногда восковые цветы. Розы, сделанные из цветной бумаги, обливали воском, отчего они становились тяжелыми, маслянисто-жирными. Потом проволокой их прикрепляли к тонким прутикам, рядом привинчивали такие же листья. Наверно, они считались красивыми, эти букеты из восковых цветов, во всяком случае, были долговечными — стояли непоколебимо на комоде всю зиму, весну, дотягивали до теплых летних дней. Иногда, при хорошем уходе, если с них своевременно сметали пыль, они могли продержаться и два, и три года. И вот мы, с ощущением праздника в душе, несем эти тяжелые, глухо ударяющиеся друг о дружку розы, долго едем в трамвае, потом бредем по нагретой солнцем железнодорожной насыпи. Ракушки скрипят под ногами, над рельсами дрожит разогретый воздух, изредка нас обгоняют дребезжащие грузовики, и горячая пыль долго и неподвижно стоит в воздухе, хотя грохот машины уже затих где-то в стороне дровяных складов. Дома мать помещала цветы в пустую вазу, ставила ее на радиоприемник с круглым зеленым глазом, а под вазу клала кружевную салфетку. Перед праздниками или при общей уборке она выносила цветы во двор и, набрав в рот воды, с силой брызгала на цветы, смывая с них пыль — они почему-то сильно пылились. А когда розы выгорали и по цвету уже не отличались от желтоватых свечей, их выбрасывали.