Как много в этом звуке… (Пронин) - страница 309

А давно ли он был, прошлый год?

Да и все на свете было, оказывается, совсем недавно.

Еще вздрагивает в предсмертной судороге последний динозавр, еще не просохла кровь на Куликовом поле, дымятся танки под Прохоровкой, и я все еще толкусь на горячих плитах днепровской набережной, маюсь на туманном Сахалине, толкусь и робею перед кабинетами каких-то начальников и начальниц… И однажды наступает время, когда в лицо тебе холодно и опасно дохнет необратимостью возраста. Хоть на уши стань, хоть на бровях пройдись, но никогда, никогда уже не быть тебе моложе, умнее и смелее, чем сегодня, никогда тебя не будут любить сильнее, чем сегодня, хотя и сегодня не очень-то балуют…

И никогда, никогда, никогда…

Вот о чем надо писать — о том, что всерьез, что навсегда и необратимо.

Тяжко вздохнув, я вернулся с балкона в квартиру, перемыл посуду, протер пол на кухне, подоконник, полил цветы. Но когда снова сел за машинку, работать не мог — руки воняли моющим порошком. Пришлось снова идти мыть руки, но едкий запах все равно пробивался сквозь все мыльные ароматы. Пришлось руки протереть одеколоном, попытаться хоть так забить вонь хлорки. Чтобы сосредоточиться, я прилег, а когда проснулся, шел восьмой час вечера, кот орал от голода, а в машинке был заложен все тот же лист бумаги с единственным словом «рассказ».

— А не напоить ли мне ее чаем? — подумал я вслух и понял, наконец понял, вспомнил, откуда эти слова, что стоит за ними, и как хорошо бы написать рассказ с таким названием. Но тут же спохватился — это название слишком длинно, вычурное какое-то, многозначительное. Проще надо, откровеннее и честнее. Не надо становиться на уши, не надо ходить на бровях. Отмаялся день — и будь счастлив. Вся жизнь — маета, прекрасная, неожиданная и непредсказуемая. И дай бог, чтобы она еще немного продлилась, еще немного, еще немного… Маета.

Едва я успел отстучать название заглавными буквами, раздался звонок в дверь — возвращались домочадцы.

— Как поработалось? — спросили.

— Нормально, — ответил я. — Как обычно.

Монблан

Мой почтовый ящик являет собой многократно взломанное, искореженное, вспоротое сооружение из толстой жести. Номер квартиры написан мелом, верхняя щель стала овальной — кто-то постоянно сует туда толстые свои пальцы, кто-то очень интересуется, от кого я письма получаю, чем дышу, на что живу, какие тайны у сердца ношу. Кроме того, ящик, выкрашенный когда-то в нежный небесно-голубой цвет, ныне покрыт ужасными черными пузырями вздувшейся краски, поскольку его чуть ли не каждую неделю поджигают шалуны, сбежавшие с уроков соседней школы. Они прячутся в подъезде от мороза, дождя, жары, от родителей и учителей. Им скучно, бедным, им тягостно, и, покуривая сигаретки, они неустанно сочиняют себе развлечения. Юные их подружки, бесстрашно обнажив тощеватые коленки, стараются не отставать. Им хочется огня, пожара, бунта им хочется, разбоя и непокорности. Душа их жаждет раскрыться в деле рисковом, мятежном, чреватом самыми отвратительными последствиями. И можно ли винить ребятишек за то, что в их незрелый ум изо дня в день приходит одна и та же забава — поджечь газеты в почтовых ящиках. Услышав звонок в школе, они в благодарность дому за то, что укрывал он их и грел, и кормил, а некоторые мои соседки так и норовят всучить им сердобольные бутерброды, так вот, чтобы никто не думал, что продались за хлеб и колбасу, идут они на поджоги, как шли их деды и прадеды, которые в неудержимой жажде справедливости жгли дома, библиотеки, картины, крушили ненавистные статуи, били ненавистный фарфор и рубили ненавистные липы. Что делать, продажность процветала столь долго и кроваво, что сделалась в сознании народном едва ли не самым страшным преступлением.