— Все-таки скверная это штука! — сказал в заключение дядюшка Фуан. — Каждый должен защищать свой собственный угол, не больше.
Снова воцарилось молчание. Было очень жарко. В теплом и влажном от испарений воздухе стоял терпкий запах подстилки. Одна из коров поднялась и начала испражняться; послышалось мягкое и размеренное хлюпанье. Во мраке, скрывавшем перекладины, меланхолически трещал сверчок. А проворные пальцы женщин, перебиравшие спицы, казались на стенах огромными паучьими лапами, бегающими в темноте.
Пальмира взяла щипцы для снимания нагара и так низко срезала фитиль, что свеча потухла. Раздались крики, девушки засмеялись, дети принялись колоть Илариону зад булавкой. Бог знает, что было бы дальше, если бы не выручила свеча Иисуса Христа и Бекю, дремавших за своими картами; несмотря на то что она вся оплыла, об нее зажгли потухшую свечу. Смутившись за свою неловкость, Пальмира дрожала, как провинившаяся девчонка, которая боится, что ее высекут.
— Ну-ка, — сказал Фуан, — кто нам напоследок почитает?.. Капрал, вы, верно, хорошо читаете по-печатному.
Он ушел и вернулся с засаленной книжкой — одной из тех агитационных бонапартистских брошюр, которыми Империя наводняла деревню. Книжка, принесенная Фуаном, была куплена им у коробейника и представляла собой драматизированную историю крестьянина до и после Революции. Она называлась «Горести и радости Жака Добряка» и содержала резкие нападки на старый режим.
Жан взял книжку и, не заставляя себя просить, сразу начал читать монотонным голосом, запинаясь, как школьник, не обращая внимания на знаки препинания. Все слушали и благоговейно молчали.
Вначале говорилось о свободных галлах, обращенных в рабство римлянами, а позже завоеванных франками, которые, сделав рабов крепостными, установили феодальные порядки. С этого времени и началась многострадальная жизнь Жака Добряка, землероба, которого эксплуатировали и преследовали в течение многих веков. Горожане бунтовали, основывали коммуны, завоевывали гражданские права, а крестьянин, одинокий, лишенный всего, даже права распоряжаться самим собою, освобождался медленно, платя своими собственными деньгами за свободу быть человеком, и за какую призрачную свободу! Притесняемый собственник, он весь был опутан разорительными налогами. Он, хозяин земли, право на владение которой постоянно оспаривалось, был обременен таким количеством повинностей, что ему оставалось только питаться камнями! Затем начинался ужасающий перечень налогов, тяготевших над несчастным. Не было никакой возможности перечислить их все, они сыпались отовсюду — от короля, от епископа, от сеньора. Три хищника рвали одно и то же тело: король брал поземельный налог и подушную подать, епископ — десятину, сеньор же брал все, что мог, наживаясь на всем. Крестьянину не принадлежало ничего: ни земля, ни вода, ни огонь, ни даже воздух, которым он дышал. Он платил, платил без конца, — за жизнь, за смерть, за свои контракты, за свой скот, за свою торговлю, за свои удовольствия. Он платил за право отводить дождевую воду на свой участок, за пыль, поднимаемую его овцами в засуху. А тот, кто не мог платить деньгами, расплачивался своим горбом и своим временем, изнемогал от барщины, вынужден был пахать, жать, косить, возделывать виноградники, очищать рвы вокруг замка и чинить дороги. А натуральные повинности; а поборы за принудительное пользование мельницей, пекарней и давильным прессом, на которые уходила четвертая часть урожая; а дозорная и караульная службы, замененные денежным налогом, когда замковые башни были разрушены; а разорительные постои во время проезда короля или сеньора, когда постояльцы опустошали хижины, тащили одеяла и матрасы, выгоняли из дома хозяина, а если он не убирался немедленно — выбивали окна и двери. Но самым ненавистным налогом, о котором до сих пор в деревнях вспоминают с негодованием, был возмутительный соляной налог, соляные лавки, обязательство покупать у короля определенное количество соли, налагавшееся на каждую семью, — целая система, произвол которой вызывал кровавые бунты по всей Франции.