И порядки в нем были все те же.
Спускаясь по ступенькам после окончания службы в соборе, привычно раздавали медяки, спасая свои души, местные толстосумы; маршировали на плацу солдаты, крестьянские сыны, на долгие годы оторванные от дома; трусил на пролетке вызванный по неотложным надобностям жандармский офицер.
Деревянные домишки были ветхи, а кое-где и покинуты своими владельцами, и, как и раньше, тянулись по базару погорельцы из окрестных сел, вымаливая себе на пропитание. А вечерами возле собора в извечном кругу чинно и медленно прогуливалась так называемая «чистая» публика.
…Репин ходил по улицам и базарам, путешествовал по окрестным селам, бывал на свадьбах и волостных собраниях, в трактирах, церквах — всюду, где мог видеть и наблюдать жизнь.
Живая, полная контрастов Русь, над которой — нагайка урядника, крест служителя господа и хищный царский двуглавый орел, вновь вставала перед ним. Русь, с ее самовластьем бар и готовым к бунту народом, та Русь, о которой тремя годами раньше, в 1873 году, встретившийся в поезде крестьянин сказал ему, печально улыбаясь: «Хлеб сеем да родим, а сами голодом сидим — вот какая наша мужицкая участь».
Пешком, в санях, верхом на лошади немало исколесил дорог в ту чугуевскую осень Илья Репин.
Как он рвался сюда из опостылевшей заграницы! Совершенствоваться? Трудиться? Этого он никогда не чурался. Немало увидел он, многому научился. Но Париж, как он сам писал, не давал возможности освежаться живыми фактами русской действительности. И из своего далека все чаще и чаще, не таясь, писал Репин друзьям, что рвется сердцем в Россию. Не дождавшись окончания командировки, после трехлетнего пребывания за рубежом, уехал он в Москву.
…Теснились в душу неизбывные впечатления, здесь, в Чугуеве, еще более яростно, чем в хлебосольно-ленивой Москве, бередили они и сердце и ум, заставляли по-новому вглядываться даже в привычное, примелькавшееся.
Это здесь, на окраине Чугуева, в дождливый ненастный день увидел он однажды нехитрый крестьянский возок и в нем немолодого уже, с впалыми щеками и задумчивыми-глазами, заросшего бородой «нигилиста», что по казенному тракту в места не столь отдаленные сопровождали два жандарма с шашками наголо. И это здесь, бродя по крутогорью над рекой, там, где светлели пеньки сваленного леса, встретил он прямого, как палка, откупщика в длинном полувоенном сюртуке, самодовольного и важного, сухо доказывавшего что-то жеманной, напыщенной барыньке, толстой, коротконогой, в шляпке, усеянной мертвыми цветами.
Крестьян в их повседневной жизни, в пропотевших армяках, в онучах, за тяжкой и мудрой работой, в праздники и нечастые дни отдыха видел он, жил среди них — мужиков и баб, знакомых и незнакомых, побратавшись с их горестями и печалями, с их помыслами и мечтами. Он был для них свой — сын солдата, местного жителя, и они охотно позволяли ему рисовать себя, привыкнув к его альбомам и карандашам.