Дейл и глазом не повел.
– Да, так врачи говорят.
Чтобы отвлечься, я читаю вывески на стене. На виду – диаграмма болевых ощущений, по шкале от нуля до десяти. Ноль – улыбающийся смайлик, десять – красное лицо. Здесь нет ни одного улыбающегося. Интересно, какой у него уровень боли. Если выше пяти, то жалеет ли он, что про пил жизнь?
Такие люди, как он, вообще о чем‑нибудь сожалеют? Ему, наверное, и в голову не пришло, что, как только он умрет, его дочь останется одна на всем белом свете. Не сказать, чтобы от Дейла был особенный толк, но у нее вообще никого не осталось, да теперь ей еще разгребать результат его жизненных предпочтений. Двадцатилетней девчонке придется хоронить отца.
Наконец, он впервые обращает внимание на меня. И у него даже хватает наглости спрашивать:
– А этот с чего заявился?
– Затем, что ты умираешь, и он вызвался проводить меня из Нью‑Йорка, – неприветливо отвечает Дакота. Противно видеть, как он ее мучает. В присутствии отца у нее меняются голос и даже осанка.
– Какое одолжение, – хмыкает Дейл, смерив меня снисходительным взглядом.
Пытаюсь найти хоть что‑то, хоть какую‑то причину, чтобы пробудить в себе жалость к умирающему.
Дакота присаживается на его постель и спрашивает:
– Как ты себя чувствуешь?
– Как при смерти.
Она улыбается. Неуверенной, робкой улыбкой, но все‑таки.
Махнув в мою сторону костлявой рукой, Дейл говорит:
– Не могу при нем разговаривать. Пусть уйдет.
– Пап… – Дакота не оборачивается.
Я и сам рад уйти.
– Конечно, не хочет, чтобы ему напоминали, каких гадских дел он наворотил.
Я приближаюсь к постели.
Дейл дернулся.
– Пошел вон, наглец. Увел мою дочь и еще заявился. А эта – вся в мамашу… – Он закашлялся, хватает ртом воздух.
Мне плевать. Отодвинув Дакоту, склоняюсь над ним и чувствую себя великаном. Да я запросто положу конец этому унижению, раз и навсегда…
– Лэндон! – Дакота хватает меня за руки.
Куда меня черт дернул? Стою, занеся кулаки для удара. Решил угрожать человеку, которому уже нечего терять. Мне и не снилось, какую лютую ненависть я носил в себе все эти годы. Теперь понятно, как люди срываются, даже самые чистые и целомудренные.
Делаю выдох, отхожу от больничной койки.
– Я оставлю тебе машину, – говорю я и выхожу из палаты.
Напоследок бросаю взгляд на прикованного к постели мерзавца. Он лежит, ссохшийся и бессильный, на осунувшемся лице застыл взгляд, при виде которого все простишь и забудешь. Не забудешь лишь одного: как жестоко он избил родного сына. На парне не осталось живого места.
Хватая ртом воздух, выхожу из здания. Присаживаюсь на скамейку, выдерживаю с полчаса и сбегаю. Видеть взгляды больных – то еще удовольствие. Пойду куда глаза глядят, лишь бы здесь не задерживаться. О чем я думал, когда решился сюда прийти?