— Не надо, лейтенант, стесняться. Неужто схлопотали? Бывает…
— В-вы, донжуан! — вскрикнул Давлатян, и остренький нос его с возмущением нацелился в сторону Нечаева. — Что за глупую ерунду говорите, слушать невозможно! У меня была дизентерия… инфекционная!
— Хрен редьки не слаще, — не стал спорить Нечаев и похлопал рукавицей о рукавицу. — А что вы так уж, товарищ лейтенант?
— Пре-екратите глупости! Сейчас же! — сорвавшимся на фальцет голосом приказал Давлатян и заморгал, как филин днем. — Вас всегда тянет говорить непонятно что!
У Нечаева смешливо дрогнули заиндевелые усики, под ними — синий блеск ровных, молодых зубов.
— Я говорю, товарищ лейтенант, все под богом ходим…
— Это вы, а не я… вы под богом ходите, а не я! — с совершенно нелепым негодованием выкрикнул Давлатян. — Вас послушать — просто уши вянут… будто всю жизнь глупостями этими и занимаетесь, будто султан какой! От вашей пошлости женщины плачут, наверно!
— Они от другого плачут, лейтенант, в разные моменты. — Под усиками Нечаева скользнула улыбка. — Если в загс не затащила — слезы и истерика. Женщинки, они как — одной ручкой к себе прижимают: тю-тю-тю, гуль-гуль-гуль, другой отталкивают: прочь, ненавижу, гадость, оставьте меня в покое, как вам не стыдно… И всякое подобное. Психология ловушки и ехидного коварства. У вас-то с практикой негусто было, лейтенант, учитесь, пока жив сержант Нечаев. Передаю опыт наблюдений.
— Какое право вы имеете… так говорить о женщинах? — окончательно возмутился Давлатян и стал похожим на взъерошенного воробья. — Что вы такое подразумеваете под практикой? С вашими мыслями на базар ходить!..
Лейтенант Давлатян начал даже заикаться в негодовании, щеки его зацвели темно-алыми пятнами. Он не разучился краснеть при грубой ругани солдат или цинично обнаженном разговоре о женщинах, и это тоже было то далекое, школьное, что осталось в нем и чего почти не было в Кузнецове: привык ко многому в летнее крещение под Рославлем.
— Идите к орудию, Нечаев, — вмешался Кузнецов. — Не заметили, что влезли в чужой разговор?
— Е-есть, товарищ лейтенант, — протянул Нечаев и, сделав небрежный жест, напоминающий козыряние, отошел к орудию.
— Все-таки ты лейтенант, Гога, и привыкай, — сказал Кузнецов, сдерживаясь, чтобы не засмеяться, увидев, как Давлатян с воинственной неприступностью вздернул свой лиловый на холоде нос.
— А я не хочу привыкать! Это к чему? С какими-то намеками полез! Мы что, животные какие?
— Подтянись! Ближе к орудиям! Приготовиться одерживать!..
От головы колонны навстречу батарее выехал Дроздовский. В седле сидел прямо, как влитой, непроницаемое лицо под слегка сдвинутой со лба шапкой строго; перешел с рыси на шаг, остановил крепконогую, длинношерстную, с влажной мордой монгольскую лошадь обочь колонны, придирчивым взглядом осматривая растянутые взводы, цепочкой и вразброд шагающих солдат. У всех затягивали подбородки потолстевшие от инея подшлемники, воротники подняты, вещмешки неравномерно покачивались на сгорбленных спинах. Ни одна команда, кроме команды «привал», уже не могла подтянуть, подчинить этих людей, отупевших в усталости. И Дроздовского раздражала полусонная нестройность батареи, равнодушие, безразличие ко всему людей: но особенно раздражало то, что на передках были сложены солдатские вещмешки и чей-то карабин палкой торчал из груды вещмешков на первом орудии.