Но нет, здесь он оказался несмел, подумала Рогнеда, он несмел, князь Владимир, он повторил чужую храбрость, болгары и ляхи крестились раньше, и ничего боги им не сделали, и старые их боги примирились с новым. Наверное, так надо, и он поступил умно и правильно, но нет смелости в его крещении. Но поступив по уму и расчету, он лишил меня имени, а вместе с ним и моей малой власти и небольшой силы, которые я должна иметь как княгиня, дочь Рогволода, кривичская княжна. Страх и малодушие владели им, когда он решил отнять мои имена. Чего-то князь Владимир побоялся, каких-то забот, беспокойства, мятежа. Все достояние отняли они: землю, детей, власть. Все они могут отнять, что вокруг меня, но ничего, что во мне. Ну, совсем ничего, решила Рогнеда. Они остригли меня. Но душа во мне прежняя, и желания мои им не изменить. А когда и как они исполнятся — дело судьбы. Пусть отдохнут, как земля зимой под снежной защитой. Пусть дремлют десять лет, пока вырастает мой сын. Вот мой срок терпения.
Обычно на сломе дня, когда сквозь слюдяное окно уже не просачивался в избу сумеречный свет и мать Анастасия зажигала лучину, скрипела дверь, и отец Симон переступал порог. Отец Симон входил, крестился на икону, давно отданную Анастасии в дар за исцеление, и садился в кут. Анастасия безмолвно ждала привычного вопроса. Симон тоже молчал в напрасной надежде, что она заговорит первой. Обоюдное молчание затягивалось и, увязнув в нем, поп Симон с хрипотцой в голосе от смущения обрывал эту нудную тишину.
— Что почитать тебе, мать Анастасия?
Читал отец Симон из Библии по памяти.
Анастасия называла: про братьев-мучеников. Но у отца Симона была своя цель, он тотчас возражал: «Про братьев много раз читано, лучше новое почитаю».
Анастасия прислонялась к печи, готовая слушать, и следила, как худое усталое лицо отца Симона светлеет, а черные искристые глаза начинают видеть нечто нездешнее, и вот уже он и духом не здесь, в тесной избе, а в тех давних пустынях и городах, где родился, ходил и умер на кресте его Бог. Отец Симон говорил, она слушала и еще слышала, как за стеной привычно крадется под окно вечный ее надзиратель Сыч. Но лепиться ухом к окну его давно не обязывали — подслушивал Сыч от скуки.
Отец Симон читал, а по чтении крестился и с этим крестом словно возвращался из сурового странствия в родной дом — добрел, улыбался и говорил Анастасии, чтобы и она прозрела: «Великую мудрость дал Господь в своих книгах». Анастасия просила еще почитать. Но если отец Симон читал из Евангелия, а потом говорил: «Великую мудрость дал Христос: возлюби врага своего!» — Анастасия немедленно и круто возражала: «Врагов возлюбить — зачем?» — «Возлюбишь врага, — доброжелательно отвечал отец Симон, — и не станет врагов!» — «Значит, на колени стать?» — спрашивала Анастасия. Поп Симон выдерживал порицающий взгляд и толковал свою правду: «Сдаться — одно, возлюбить — иное. Что слабый, что сильный — есть разница? Или понять не можешь?» Начинали спорить. Или если поп Симон говорил славословно: «Ради спасения человеков принял Иисус смертные муки!» — Анастасию передергивало: «Полдня на кресте провисел — неземные муки! Больно ему было, больно! А муки тут при чем? Другая баба при родах больше намучится». У отца Симона наливался кровью шрам, криво — через лоб, щеку, к шее — пересекавший лицо: «Баба! При родах! Духа нет… А то Бог в людском образе…» — «А тебе, отец Симон, — торжествуя, говорила Анастасия, — когда ребра перебили, месяц кровью отплевывался, и лицо посекли — тебе тоже больно было. А чем мучился? Плоть болела, жилы порванные. Всего-то!» — «Душа мучилась, — кричал поп Симон, — что люди глухие, истины не слушают, бродят во мраке подобно скотам». — «Все подобно скотам, один ты, поп Симон, на свету человеком», — усмехалась Анастасия. И оба спорили до глубокой ночи и расставались, обессиленные безнадежностью убедить в своем. Но иной раз вовсе не враждовали, слушали друг друга с участием и расходились умиленные.