— У тебя плохое настроение? Ну-ка, повернись…
Впрочем, она чувствовала, что не слишком убедительна, — меньше всего ей самой хотелось сейчас говорить с кем бы то ни было, даже с собственным сыном.
— Мать, иди, я встаю…
Она поймала себя на том, что испытывает облегчение — о чем бы она могла с ним говорить, когда в душе у нее царило отчаяние.
За завтраком разговор тоже не клеился. Зинаида Федоровна незаметно поглядывала на нее, смутно догадываясь, что что-то неладно, но не решаясь задавать вопросы. Сережа молчал: он ничего не ел и с видимым отвращением отхлебывал чай из стакана. Он был очень бледен. К красивым коробкам с печеньем и конфетами, которые Наташа привезла из Парижа, никто, словно сговорившись, не прикасался.
Чтобы как-то прервать тягостное молчание, Зинаида Федоровна принялась пересказывать историю их соседки, Людмилы Ивановны, о том, как ехавшая рядом с ней в метро женщина с мальчиком лет десяти, выходя из вагона, забыла сумку с продуктами и как эта сумка вместе с лежавшей там курицей и банкой зеленого горошка досталась ей, Людмиле Ивановне.
Сережа резко встал из-за стола и, ни слова не говоря, вышел в коридор. Обе, мать и дочь, вздрогнули, когда за ним с грохотом захлопнулась входная дверь. Они долго сидели молча, не глядя друг на друга, и Наташа поймала себя на том, что ей жалко эту женщину, потерявшую курицу, жалко ее мальчика, жалко даже саму курицу. Но больше всех ей было жаль саму себя…
Слава Богу, что сегодня не нужно идти на работу. Она с ужасом представила себе сослуживцев, которые как шакалы набросятся на нее со своим любопытством. Ей придется что-то рассказывать им, врать — ведь не могла же она, в самом деле, сказать им правду! Она вдруг подумала, что врать ей теперь придется всю жизнь, врать всем, даже собственной матери, потому что никогда она не сможет рассказать ей о своем унижении. А преступление? Разве не преступление то, что она совершила? Она почувствовала, что на лбу у нее выступил холодный пот. Она боялась за своего сына, но ‘ разве то, что она сделала, не было преступлением перед какими-нибудь другими мальчиками, перед чужими сыновьями? И какое право она имеет осуждать Сережиного отца, когда она сама ничуть не лучше? Ведь ей тоже захотелось денег? Ей захотелось денег, тряпок, еще Бог знает чего — чем же она лучше? Если бы она не встретила Филиппа или не узнала случайно, что он обманул ее, она бы преспокойно жила с этим. Выходит, разница между ними только в том, что он готов погубить собственного сына, а она какого-то чужого? Да и не одного… Ей стало так стыдно, больно и страшно, что ей пришлось стиснуть зубы, чтобы не застонать вслух. Она вышла из-за стола, вернулась к себе и легла.