, начальник следственного департамента. “Мы не считаем тебя врагом, – сказал он. – Только просим помочь”.
Узнав, что ее не считают врагом, Тереса почувствовала громадное облегчение. Ей нестерпимо захотелось доказать Ружанскому, что она не враг и что они правильно поступают, именно к ней обращаясь за помощью.
“Мы когда-то разговаривали про Катынь…” – начала она.
(Было это на Уяздовских аллеях, недалеко от входа в парк Лазенки. Начали, видимо, русские, говорил Щенсны, а завершили немцы. Тереса с ним согласилась. Начали русские, это было ясно им обоим.)
“…и Щенсны высказал суждение, будто русские…”
“Это всё?” – спросил Ружанский.
Она не поняла, произвели ли на него впечатление ее слова. Вероятно, ему нужна была более существенная информация.
После освобождения Щенсны добивался приема в партию. “Отказывают, ссылаются на мои суждения о Катыни, – жаловался он Тересе З. – Откуда они знают?”
“От меня”, – сказала она.
“Ты им говорила, что мы считаем…” – удивился Щенсны.
Что ты считаешь. Начав говорить, я думала, что скажу и о себе, но испугалась.
Вернемся к Хане Городецкой. После освобождения она попала в дом престарелых в Гура-Кальварии. Одинокая и больная. На всякий случай прикидывалась арийкой, уже не глухонемой, как раньше, но с дефектом речи.
“Рядом с парком лежал камень, на который я присела, – писала она в своих воспоминаниях. – Вдруг до меня донеслось пение. Кто-то пел по-еврейски:
Ву немт мен а мейделе мит а идишн хейн…
Где взять девушку с еврейским обаянием…
Голос доносился из домика на противоположной стороне улицы. Да это просто чудо небесное! Я быстро подошла… В окно увидела молодого человека за швейной машинкой. Мне хотелось обнять его, как родного сына, поговорить нормально, все рассказать, но я не могла выдавить ни звука…”
Портной отвел Хану Г. к другим евреям. Они пообещали отыскать ее детей.
Несколько дней спустя портной умер. Хане Г. сказали, что скоропостижно: сердце…
“Я прислонилась к камню и смотрела на домик. Мне казалось, что портной сидит за своей машинкой и смотрит на меня через окно…”
Дом престарелых в Гура-Кальварии стоит на прежнем месте, в парке, на Пиярской улице. Тот домик напротив, одноэтажный, деревянный, стоял до прошлого года. Кто-то купил у муниципалитета участок, домишко снес и построил солидный дом, внизу – магазин.
Портной, Иче Мейер Смоляш, шил конфекцию. В базарный день его изделия выкладывались на рынке на стол под брезентовым тентом. Отец Иче Мейера, Бинем Смоляш, тоже шил, а мать, то ли Сара, то ли Сима, продавала. Кажется, все-таки Сима. Только жена Иче Мейера не шила и не продавала, потому что у нее было двое или трое маленьких детей. Кажется, трое. Иче Мейер вернулся из Освенцима. Поставил швейную машину на прежнее место, у окна. Купил? Люди вернули? Да сколько там он нашил, на машине этой, за два месяца, говорит бывший сосед Иче Мейера Смоляша, высокий печальный старик. Он живет среди обрывков газет, пустых бутылок, грязных стеклянных банок, кусков черствого хлеба, тряпок и банок из-под консервов. На столе стоит большая ржавая мясорубка. В прошлую войну мать молола в ней рожь на муку, теперь он мелет – на корм для рыб. Без рыбы на пенсию не прожить. Иче Мейер вернулся из Освенцима один как перст. Никто больше – ни родители, ни брат Нусен, ни невестка Ривка, ни четверо племянников, ни жена, ни дети… Жил себе, да сколько там он прожил… два месяца.