— Пошли! — сказал он, и дернул ее за руку, и потащил в соседнюю темную комнату. Комнату эту, как он понял, делили Меркуровы-младшие, друг друга, сколько он мог заметить, недолюбливавшие; и эти два созревающих подростка успели ее наполнить, как бы зарядить флюидами своего быстрого нервического созревания.
Все-таки Миша был здорово пьян, потому и решителен. Но он помнил, что в любую секунду могут войти, и на всякий случай придвинул стул к двери. Свет зажигать не стал. Да она и не дала бы ему зажечь свет. Тут снова вышла неожиданность, потому что не он на нее набросился, а она — с жадностью, которая сразу его испугала и разочаровала. Сначала расстегнула на нем рубашку, стала хватать за плечи, прижимать ладони к груди, даже щипать, потом полезла рукой страшно сказать куда, и Миша растерялся, не мог даже поцеловать ее толком. Он по запаху понял, что и она была пьяновата, что они с компанией пришли от собственного стола, за которым уже подпили, и запах этот был не то чтобы совсем неприятен, но грубоват, пошловат, смешан с запашком недавно съеденного зельца. Только что, проверяя себя, Миша чувствовал: хочет. Но теперь, когда она с таким голодом на него набрасывалась, явно опытная, явно грубая, — он не очень-то и хотел. Он был готов долго ее штурмовать, как Лию, а тут было совсем иное, даже, пожалуй, унизительное. Это не он ее насиловал, а она его. И струна, минуту назад такая натянутая, словно ослабла, а то и вовсе лопнула. Он подумал, что хорошо бы сейчас подойти к окну, лбом прижаться к стеклу.
— Ну ты что? — спросила Валя. — Что ты? Ты мальчик, что ли?
Все, что она делала, было грубо и потому не достигало цели. Но Валя не понимала своей ошибки, ей стало вдруг смешно.
— Ах-ха-ха, — залилась она пьяным смехом. — Ах-ха-ха, что ж я не поняла-то. Да ничего бы ты мне не сделал, тебе так и надо было сказать, что ты не по этой части…
И этот ее смех… Миша встряхнул ее за плечи, а потом ударил, довольно сильно, хоть и ладонью, плашмя, но не по щеке, а по всему хохочущему лицу; ударил так, что у нее кровь из носу потекла. И она удивилась, но как-то радостно удивилась, даже, похоже, начала трезветь. Она смотрела на него в почтительном изумлении, а он вдруг понял, что ему понравилось (в голове мелькнуло: говорят, что мужчина остается девственником, пока не ударит женщину; и в этом смысле он лишился невинности раньше, чем…) И он врезал ей во второй раз, уже по щеке, и она перестала смеяться, а только улыбалась самой мерзкой из своих улыбок, самой блядской. И эта кровища на верхней губе, темная, черная в свете одинокого фонаря за окном. И еще раз. Сука, бормотал он, тварь. И это, кажется, ей тоже нравилось. И струна внезапно натянулась с такой силой, какой он не помнил и в одиноких своих упражнениях, — непонятно, что так подействовало: то ли эти удары по мотающемуся перед ним белому лицу, то ли черная кровь, то ли блядская улыбка, а то ли очень трезвое, твердое осознание, что теперь ему точно конец. Если его выгнали за одно прикосновение губами к воздуху вокруг ее волос, то теперь его расстреляют. Все-таки она погубила его. Сука, повторил он, окончательно пропадая, и стал даже не расстегивать, а рвать на ней одежду, и она помогала ему. Кто-то сунулся было в дверь, но тут же испуганно исчез.