В это время в Петербурге выдвигалась молодая русская школа композиторов[149], поклонников программной музыки или, вернее, музыки с программой. Горячие споры за и против не умолкали в музыкальной среде. Появлялись сочинения Бородина, Римского — Корсакова, на музыкальное поприще вступал юный Саша Глазунов, как все его звали. Я помню его в мундирчике реального училища, на репетициях симфонических концертов Музыкального общества, окруженного заботливым вниманием Бородина, Римского — Корсакова и других “кучкистов”. Возможно, что тогда исполняли его сочинения, даже наверное.
Помню Римского — Корсакова в морской форме. Он мне чрезвычайно нравился своей прямотой и правдивостью, которые чувствовались во всем его существе. Мальчиком я старгшся отвесить ему глубокийншй поклон при встречах в консерватории. Ученики много о нем рассказывали. Большинство очень его любило, но были и критикующие. Некоторые говорили, что он отрицает классиков и считает Бетховена устарелым и очень критикует его сонаты. Последнее мнение меня несколько восстановило против него. Но впоследствии я узнал, что это совсем не так. Юный задор молодой школы, сначала все отрицавшей, постепенно с приобретением опыта и знаний уступил место более зрелым суждениям, особенно у Римского — Корсакова, который больше своих товарищей понимал значение знания. Я был свидетелем, как на экзамене формы, разбирая сонаты Бетховена, он восхищался многими из них. Помню, что мне попался ор. 79-д, небольшая соната № 25. Она меня измучила при разборе: я затруднялся определить вторую тему, побочную партию. Можно было за таковую считать такты от 24–32, но это во всяком случае не настоящая побочная партия. С этим я и подошел к экзаменационному столу. Моим экзаменатором был Римский- Корсаков. Когда я рассказал ему о своем затруднении, то он сначала усомнился в отсутствии побочной партии, но, просмотрев внимательно сонату, согласился со мной и после этого очень снисходительно экзаменовал меня.
Инструментовку преподавал Анатолий Лядов, который, очевидно, тяготился преподавательской деятельностью, или ему очень не по душе была обязательная инструментовка, то есть занятия не со специалистами.
Он редко приходил в класс, и когда приходил, то задавал сразу писать квартет или другой ансамбль, тогда как мы понятия не имели о самих инструментах. Мы его ценили как музыканта, но ничему у него не научились. Я говорю о первой половине 80‑х годов, возможно, что позже, становясь зрелее, он к делу относился иначе и знаний приобретал больше. За это говорят и те воспоминания о нем, какие вышли тотчас после его смерти. От всей души присоединяюсь к мнению, что в лице Лядова русская музыка имела аристократа духа, предъявлявшего самые высокие требования к искусству. Многие из его прелюдий тонкостью чувств, изяществом и благородством подтверждают это мнение. Воспоминания эти, написанные Вальтером Городецким и Витолем, производят самое лучшее впечатление. В душе остается светлый образ тонкого, изящного и требовательного музыканта, для которого “красота” и “истина” были нераздельны. Тем непонятнее нападки на эту книгу со стороны “Музыкального современника”