За окном потягивается день, небритый, опухший, смотрящий исподлобья и заливающийся слезами. Укрывшись за этими облитыми дождем окнами, чувствуешь себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.
Дождь лил и лил две недели кряду… Она смотрела на струи дождя, барабанящие по листьям, словно по клавишам компьютера, и думала о том, что ход своей жизни она изменить не в силах. Было настолько сыро, что белье не могло высохнуть неделю. Как только дождь давал себе передышку, она старалась спуститься вниз с глинистой горы и поплавать в уже по-осеннему, хотя был разгар июля, прохладной воде, но дойти до места купания было почти невозможно. Галоши тут же утопали в глине, наворачивая на себя килограммы балласта. Прыгала в холодную воду. Моментально захватывало дух, но вскоре она привыкала и могла плыть долго…
Каждый год, как только заряжали дожди и температура падала, начиналась тоска. Тоска приходила внезапно и бесповоротно. Она обнимала своими холодными ладошками, преданно заглядывала в глаза и властно брала за руку. Иногда она даже нежно целовала в темечко и гладила по волосам. Этот мелкий осенний дождь, играющий на листьях-клавишах, выводил из себя монотонностью мелодии, от которой щемило сердце. Тут же перед ней всплывали сцены из ее детства, юности, молодости и последних лет из тех, когда все ее близкие были здоровы и живы. Она снова испытывала вину за свое невнимание к ним. В жизни все бежим куда-то. Сначала рано, потом некогда, потом поздно. Тогда она думала: «Это тоже скоро пройдет. Пройдет отпуск, пройдет и эта морока. Да и вся жизнь пройдет, как ее и не было. Как не было той девочки с жиденькими косицами с обсеченными хвостами от вплетаемых в них капроновых бантов… Как не было и столь нелюбимых ею атласных лент, что мама купила, чтобы не секлись волосы… Как не было той толстенькой девочки, которую обстригли почти под мальчика, чтобы наконец избавиться от больных волос, — и она проплакала двое суток… Она тогда даже ночью просыпалась — и трогала мягкую щеточку своих волос, таких коротких, что ей казалось, что голова обтянута бархатной шапочкой, и все не верила, что у нее почти нет волос. Потом мальчик из ее класса, который ей очень нравился, спросил: «Что, парик теперь носить будешь?» Ей тогда хотелось провалиться сквозь пол и больше не ходить в школу вообще, пока у нее не отрастут ее пусть жиденькие, но волосы, какие носят девочки.
Она помнит свой детский страх, что ее близкие могут исчезнуть из ее жизни. Как-то ее подруга, старше ее на пять лет, сказала про ее маму, имевшую порок сердца, обнаруженный у нее уже после замужества: «Молодая, но… В любой момент может умереть». Ее тогда эти слова просто потрясли. Как это ее молодая, красивая и всегда вкусно пахнущая мама может умереть? Она проплакала всю ночь, лежа без сна. И утром, разглядывая розочки на обоях, снова со страхом летящего с крыши думала о том, что сказала ей подруга. Нет, этого просто не могло быть. Потом долго, снова и снова прокручивала услышанное, словно пускала по полу юлу, и заворожено смотрела, когда же та упадет. Позднее она не раз прокручивала то состояние необъяснимого страха, что мамы может не быть, и даже иногда становилась на колени и молилась. Нет, она знала, конечно, что Бога нет, и еще ее дед это понял когда-то давно и объяснил своим детям и внукам, но вот ей почему-то казалось, что, если она произнесет это: «Чтоб никто не умер!», то все так и будет непременно. Она помнит это ощущение костлявыми детскими коленками холода и жесткости деревянного пола, выглаженного до блеска масляной краской. Холода именно деревянного, а не бетонного, не кафельного, а такого легкого и отрезвляющего, что заставляет лишь чуть-чуть поежиться, словно от порыва северного ветра, внезапно рванувшего полы пальто и потащившего за собой шарф, будто воздушного змея.