Светлячки на ветру (Таланова) - страница 82
Звезды рассыпались на бутылочные осколки, на гранях которых играет и лунный, и солнечный свет, которые можно потрогать — и пораниться до крови.
Когда Глеб уезжал в командировку, она растерянно смотрела на пустую половину кровати и думала о том, что с ней было бы, если бы он исчез: ушел или умер. Зрелище пустой половины постели вызывало в ней такую печаль — и она чувствовала себя беспомощной девчушкой, оставленной родителями в большом запертом доме. Завтрак на столе, но по углам дома прячутся домовые — и страшно: вдруг они выйдут? И позвать некого, и убежать не убежишь. И крик твой никто не услышит. В детстве она частенько приходила к бабушке по ночам, когда становилось страшно. Говорила, что задыхается и ей надо закапать капли в нос от насморка или намазать нос бороментолом. Бабушка зажигала свет — и притаившиеся человечки исчезали. Страх и одиночество отступали вместе с брызнувшим в комнату веселым, будто пузырящийся лимонад, светом. Огромная красная люстра качалась на потолке от сквозняка, как буек на волнах, — и отброшенные предметами тени оживали и шевелились, но было уже совсем нестрашно. Пока бабушка искала капли или мазь, Вика подходила к зеркалу и разглядывала себя в белой пижаме с широкими оборками на штанах, на рукавах и горловине, по полю которой шелестели на ветру голубоватые ландыши. Вика нравилась себе. Она поправляла бантики, сделанные из рулика и завязанные на стыке оборок, напоминающие ей крылья бабочки. Она сама теперь чувствовала себя бабочкой или стрекозой, которой захотелось яркого света.
Она была очень привязана к мужу и давно принимала его таким, какой он есть: раздражительным, нерешительным, вечно несчастным, и сожалела о том, что греется лишь углями прошлого. Они пока еще давали ровное спокойное тепло, можно было прижаться к прогоревшей и закрытой печке, вбирая по капелькам ее тепло всем своим дрожавшим боком.
41
Работа доцента в вузе давалась Глебу нелегко. Полгода он трудился по шестнадцать-восемнадцать часов в сутки: дома писал лекции, а днем проводил занятия со студентами. Времени на творчество практически не оставалось, хотя он понимал, что в институте необходимо защищать докторскую, чтобы чувствовать себя если не неприкасаемым, то благополучно проходящим «конкурс» и не попадающим под очередное сокращение. Статьи приветствовались. Но, к своему удивлению, он обнаружил, что его коллег мало занимает и учебный, и научный процесс: они больше обеспокоены тем, как найти какую-то подработку. Подрабатывали кто как мог: репетиторством, платными анализами, работами на компьютере, распространяли биодобавки, препараты для снижения веса, массажеры, магнитные браслеты, стимуляторы потенции и прочие вещи, имеющие какое-то отношение к медицине. Кафедра жила крайне склочно, но все склоки были кулуарные, не на уровне начальства. С начальством предпочитали не связываться. Впрочем, заведующий кафедрой был вполне приятным человеком: интеллигентным, умным, не вредным и не очень требовательным к своим сотрудникам. Высокий, кудрявый мужчина с уже наметившимися залысинами, возрастом около пятидесяти, по фамилии Друбич, никогда ни на кого не повышающий голос, гребущий под себя, как многие начальники, но и не мешающий жить другим. Проблема была не в нем. У него была пассия. Марина была из тех женщин, что очень редко обитают в институтских стенах. Она не была очень красивой: маленькая, с фигурой почти без талии, с кудрявыми, вечно взлохмаченными длинными волосами, окрашенными в рыжевато-коричневый цвет и напоминающими паклю из-за обильного начеса, с густо и неопрятно накрашенными ресницами, осыпавшиеся комочки туши с которых постоянно лежали под веками, точно сажа, выпорхнувшая из печки, в которой сжигают резину. Чем взяла она умного Друбича? Марина была из тех женщин, про которых говорят «секс-бомба». Она надевала на лекции откровенные наряды, из которых груди вываливались, как две большие зарумянившиеся булки из печи; носила юбки, из-под которых выглядывало белье, когда она сидела за преподавательским столом, по-мужицки широко расставив ноги. Наряды у нее были довольно безвкусные, всегда туго обтягивающие ее жировые складки так, что было видно, как белье врезается в телеса. Ткани ее нарядов всегда переливались, точно бензиновая пленка, растекшаяся на солнце в мутной воде, светились золотым и серебряным люрексом, словно у шамаханской царицы, просвечивали мутным автобусным стеклом, захватанным жирными пальцами и окропленным каплями дождя, что высохли и оставили следы. Взгляд редкого студента избегал ее обильных прелестей. Было в ней что-то откровенно порочное, хотя она была замужем и воспитывала подрастающего сына. Сладкий запах ее духов, смешавший в себе ваниль, шоколад, кокос, миндаль, мед, карамель, патоку, крем-брюле, мускус и сандал, был приторен, хотя в него и вплетались густые цветочные ноты ухоженного благоухающего сада. От него хотелось глотнуть свежего воздуха, пропитанного весенним ветром, дующим с реки, вскрывшейся половодьем, но одновременно этот душный аромат манил, словно восточные сладости, рассыпанные на раскаленных африканских базарах. У нее были красивые руки. Очень длинные ногти, видимо, оформленные в дорогом салоне, яркие, будто леденцы из металлической коробочки, которую девочки его детства использовали для игры в классики: они притягивали взгляд, и казалось, что ноготки созданы для того, чтобы вцепиться в бок своей добычи. Ноготки были обычно алые, малиновые, ярко-розовые или вишневые, а один-два ноготка были окрашены в нежно-розовый, оранжевый, коричневый, желтый и даже зеленый или фиолетовый цвет. Заглядывала мужчине в глаза, точно удав, гипнотизирующий кролика. И тот не выдерживал, опускал расширившиеся очи — и взгляд стекал ручейком в ложбинку между двумя высокими заснеженными холмами ее грудей. У нее был грудной глуховатый голос, очень вкрадчивый, если она говорила с кем-то наедине, и непереносимо громкий в компании, где она всегда старалась быть в центре внимания и очень злилась, если кто-то другой оказывался душой сборища или просто вызывал интерес.