Он презрительно посмотрел на Матвея, пытающегося приспособить под кушак обрывок старой верёвки, и съязвил:
— А поясок-то свой, никак, в нужнике обронил?
Но Матвей насмешки не принял.
— На вино выменял, — спокойно ответил он, — пусть лекарь государский позабавится и любопытство своё умерит, а то сует нос во все углы и про разные дела пытает.
— И не жалко пояска-то?
— А чего жалеть? Мне его наш настоятель в дорогу дал. Коли встретит тебя, сказал он мне, дурной человек и пограбить восхочет, то, ничего не найдя, может жизни с досады лишить. Ну а коли поясок увидит, возрадуется и отпустит тебя на все четыре стороны.
— Выходит, не встретился тебе дурной человек?
— Выходит, так. Они теперь из лесов все по городам разбежались.
Василий нахмурил брови — как это понимать? Вроде насмешничает над ним чернец. Но Матвей дружелюбно сказал:
— Очисти горло да лицо разъясни — утро вон как лучится, а я пока нашего дружка спроведаю.
Сладкое, душистое вино не успокоило Василия. «Этот народец — дерьмовый, — думал он, глядя вслед ушедшему Матвею. — За душой ничего нет, а всё одно прыть свою показать тщится. Напредложит всякого, чтоб дельным казаться. На поверку же — одна пустота выходит. Иван Васильевич, правду сказать, приучил к тому: кто ему речь говорит, всех слушает. Буде сойдётся — в дело ставит, не сойдётся — пускает мимо ушей, но не наказывает болтуна и суда ему не даёт. А надо бы отваживать пустое говорить...»
Его мысли были прерваны неожиданным появлением синьора Просини, чей вид никого в Москве не оставлял равнодушным. К узкой жёлтой куртке, с трудом вмещавшей дородную плоть лекаря, были привязаны шнурками два зелёных рукава, через боковые разрезы которых проглядывала красная рубашка. Толстое чрево Просини окружал широкий пояс с привязными карманами. Доходившая до бёдер куртка кончалась короткими изжёванными штанами, а из них торчали кривые ноги, одетые в чёрные чулки и казавшиеся особенно тощими по сравнению с бочковидным туловищем.
— Чисто петух! — ахнул Василий, вставая навстречу гостю, и, пока тот что-то оживлённо говорил, размахивая руками, вспомнил, как в первые дни своего московского житья Просини, пытаясь исправить форму ног, подшивал паклю к изнанке своих чулок.
Поведал об этом изумлённым москвичам толмач Пишка, первоначально приставленный к лекарю для изъяснения и обучения русскому языку. Просини оказался способным учеником, но своей чрезмерной пытливостью настолько измучил Пишку, что тот в отместку учил его словам, совсем ненужным в лекарском деле. Месть открылась, и Пишка был отставлен, а Просини до сей ещё поры путал слова и заставлял нередко краснеть привычных ко многому московских боярынь.