Но все случилось иначе. Она не стала подшивать занавески. Он не сел писать письмо. Он заставил ее пересаживаться из такси в такси, от набережной Орфевр до Трокадеро, от Клиши до бегов в Венсенне, осуществляя некий замысел и разыгрывая из себя детектива в своем мятом твидовом костюме.
Бэмби утром успела выстирать его белье. Когда они вернулись, оно было сухим — две рубашки, майка и ее собственные трусики с кружевами — все это висело рядом: «Нет, я больше не смогу жить в этой комнате!»
В полдень, когда они шли по следам брюнета (там были брюнет и блондин-инспектор, который выглядел не старше Малыша), то оказались прижаты друг к другу на лестнице дома на улице Дюперре, не смея пошевелиться. Рот Даниеля был так близко, что в конце концов Бэмби не могла уже ни о чем больше думать. В своей жизни она целовалась только с двумя мальчиками: с кузеном, когда ей было тринадцать лет, чтобы выяснить, что при этом чувствуешь, и с товарищем по курсам на вечеринке у подруги, потому что немного выпила, а он был настойчив. Даниеля же терзали другие заботы, когда он стоял прижавшись к ней, закинув назад руку. Тогда-то он разорвал ей вторую пару чулок.
Вечером, после бесконечных поездок по Парижу, они оказались на набережной, заказали ужин в шумном ресторане, и Бэмби рассказывала ему про Авиньон. Она больше не хотела слышать об этой истории. Возвращаясь, взяла Даниеля за руку, и так шли они до улицы Бак.
— Мне жаль, что я порвал ваши чулки, — сказал он.
Он не отвернулся, пока она их снимала. Она сама не понимала, что с ней происходит: испытывает ли она усталость или желание снова почувствовать близость его губ. Долгую минуту они смотрели друг на друга, ничего не говоря. Она держала в руках чулки, сидя с голыми ногами в черном платье, он стоял в плаще. Затем она сказала какую-то глупость, о которой сразу же пожалела, что-то вроде: «почему ты на меня так смотришь?»
Он не ответил и спросил, может ли все же остаться. Она хотела спросить: почему «все же»? Но не спросила.
Он долго молча сидел на постели в плаще, пока она сама с собой заключала договор: «Если ему и мне суждено завтра оказаться в тюрьме, у мамы будет еще больше оснований упасть в обморок. Я поцелую его, а там будь что будет».
Она наклонилась над ним, босоногая, в своем черном платье, и нежно поцеловала в губы, повторяя про себя: «Тем хуже, тем хуже, тем хуже».
Он не сделал того, чего она ожидала. Он только очень быстро наклонил голову, обнял ее ноги и остался в таком положении, прижавшись лицом к ее платью, — неподвижный, молчаливый мальчик.