— Мне ли о том не знать, мисс Сато, — сказал канадец, — я ведь десять лет провел в Китае.
— Я помню, — кивнула Илта, — вы же оттуда вынесли свою любовь к восточным учениям.
— Да, — усмехнулся Маккинес, — после десяти лет в Пекине и Нанкине, я увлекся восточной философией и весьма невзлюбил китайцев. Особенно — китайцев-коммунистов.
— А где вы так научились говорить по-русски, — вдруг спросила Наташа, — в Харбине?
— Не только, — покачал головой Маккинес, — я же был еще и в Москве. Еще до войны в начале тридцатых. Побывал и у Кремля и в Мавзолее, даже отстоял в очереди желающих почтить памяти Вождя. Тогда я и понял, что все эти разговоры про «прогрессивность» большевистских воззрений — очередная пропаганда и ложь.
— Большевик всегда врет, — убежденно сказала Илта, — большевик не может не лгать. Ты согласна со мной, Наташа? — она обернулась к русской девушке. Та, застигнутая врасплох, нерешительно кивнула — несмотря на все, что она узнала и пережила за последний месяц, несмотря на принятое ею решение, разрыв с прошлым давался ей нелегко.
— Под прикрытием марксизма и прочей социалистической шелухи таится самый грубый фетишизм, — продолжал Маккинес, — примитивнее гаитянского вуду или местного шаманизма. Там хотя бы есть вера в своих владык Земли, Неба и Ада. У большевиков же нет ничего, кроме мумии их дохлого вождя. И это самое страшное — основа советской военной силы, самого СССР как государства всего лишь кусок протухшей мертвечины.
— Помнится, вы даже стихотворение написали, — сказала Илта.
— Да, — кивнул Маккинес, — и мне после этого запретили въезд в СССР.
— А прочтите, — вдруг попросила Наташа.
— Как скажете, — кивнул Маккинес, — хотя это не самое приятное чтиво.
Он замолчал, собираясь с мыслями и начал негромко читать:
Ленин спит в саркофаге, реют красные флаги, и трудяги, к плечу плечом,
Словно крысы, входя — ищут нюхом вождя, прощаются с Ильичом.
Смотрят пристально, чтоб бородку и лоб в сердце запечатлеть:
Вобрать до конца в себя мертвеца, который не должен истлеть.
Серые стены Кремля темны, но мавзолей — багров,
И шепчет пришлец из дальней страны: «Он не умер, он жив-здоров».
Для паломников он мерило, закон, и символ, и знак и табу:
Нужно тише идти: здесь спит во плоти их бог в хрустальном гробу.
Доктора в него накачали смолу — для покоя людских сердец,
Ибо если бог обратится в золу, то и святости всей — конец.
Он говорил и Наташа, словно оцепенев, ловила каждое его слово. С молоком матери она впитывала, что тот самый мертвец — главная святыня всех советских людей, Тот, чьей волей создано самое справедливое в мире государство. И эту волю она, равно как и вся советская молодежь, должна воплотить в жизнь. Сейчас же, то, что казалось ранее прописными истинами, предстало совсем в ином свете. Тот, кто читал сейчас все это, не знал, что его стихи доносятся до ушей недавней комсомолки. Маккинесу не было нужды вести пропаганду — ведь он думал, что находится среди своих. Он читал то, что думал, то, что видел и Наташа чувствовала жуткую правду, скрытую в этих строках, падающих в ее душу подобно свинцовым плитам на дно колодца: