Этот другой мир, так же как и отвердение, был моей тайной; если его скрывать, думал я, у меня не будет неприятностей. Догадывался о его существовании, похоже, только отец.
Когда я упоминал о том, как в минуту гнева, увлекшись, оторвал своему медведю единственный глаз, или о том, как, вытащив немного соломы через дырку у него в животе, заставил его похудеть; или, снова сломав (уж очень он мне нравился!) в третий раз купленного мне игрушечного футболиста размером с палец, который бил ногой по воображаемому мячу, если нажимали на кнопку в его голове, прятал его, а потом представлял, как он лежит, раненный, и борется за свою жизнь; или когда я боязливо думал о ворах, которые, по словам нашей служанки Эсмы, ходили по крыше соседнего дома (говорила она об этом с такой же уверенностью, с какой рассказывала и об Аллахе), – отец, бывало, вдруг говорил мне: «Скажи-ка, что за мысли у тебя в голове, я тебе двадцать пять курушей дам».
Я молчал, не зная, как быть: рассказать, о чем я думаю, или рассказать, но немного по-другому, или соврать, – тогда он, улыбнувшись, говорил: «Прошло уже, а то бы сразу сказал».
Может быть, отец сам жил в «другом мире»? Насколько я был прав, полагая, что эта странная особенность, которая, как я узнал много позже, давно уже известна как склонность к фантазированию, – свойственна мне одному? Я избегал задавать себе этот вопрос – не только потому, что чувствовал беспокойство в словах отца, но и потому, что обладал способностью по своему желанию забывать о том, что меня беспокоило.
Помимо того что я считал способность фантазировать странностью, присущей исключительно мне, была еще одна причина, по которой я утаивал свои фантазии, – вернуться из моего «другого мира» было очень просто. Я мог сидеть рядом с бабушкой и глядеть на яркий солнечный свет, бьющий сквозь щелку в занавесках, словно прожекторы судов, проходящих по ночам через Босфор, и, когда я зажмуривал глаза, моему взгляду тут же являлась вереница красных космических кораблей. Точно так же я мог представить себе что угодно, а потом, покинув мир воображения, словно человек, выходящий из комнаты и выключающий свет (в детстве я очень часто слышал фразу «Погаси свет!»), мог спокойно вернуться к обычной жизни.
Какая разница между человеком, которому нравится воображать, что он Наполеон, и человеком, полагающим, что он Наполеон на самом деле? Первый – счастливый фантазер, а второй – несчастный шизофреник. Я очень хорошо понимаю шизофреников, которые не могут не жить в мире своих грез, прячась за маской какой-то другой личности, но при этом жалею их и втайне чувствую свое превосходство над ними – ведь они заперты в своем мире, как в тюрьме, и не могут вернуться в счастливый и надежный «настоящий» мир. Когда я был маленьким, мне было скучно в украшенных коврами (терпеть не могу ковры) гостиных и коридорах дома, похожего на музей, в обществе увлеченных математикой и кроссвордами позитивистов. В нашем темном и печальном доме не хватало (позже мои родственники это отрицали) душевности, любви, живописи и литературы (сказок), зато было слишком много вещей. Я укрывался в своем мире, думал о другом Орхане, живущем в другом доме где-то в Стамбуле, и представлял, что меняюсь с ним местами, именно поэтому, а не из-за того, что был несчастен.